соответствии с обыкновением Сулла, стремясь предузнать волю богов, приносил жертвы, стоя перед своей палаткой-преторием. В это мгновение все увидели, как у подножия жертвенника выползла из земли змея. Гаруспик по имени Гай Постумий тут же сказал командующему, чтобы тот устремился на штурм города, который действительно оказался захваченным без всякого труда. Гораздо позже в трактате «О предвидении» Цицерон задастся вопросом: не объясняется ли одержанная победа талантом полководца в значительно большей мере, чем появлением змеи? При этом, однако, он ни слова не говорит о том, чем было ее появление в глазах гаруспика, а по всему судя, и в глазах самого Суллы — что змея, воплощавшая «гений» здешней земли, явилась, дабы передать ее римскому войску. Он думал, по-видимому, о другом — о поэтическом смысле этого эпизода, о его эпическом звучании. Недаром в одном из сочинений Цицерон сопоставляет его с тем местом «Илиады», которое он переложил латинскими стихами (или которые ему предстояло в скором времени переложить) и в котором Гомер рассказывает о пророческом смысле появления девяти птиц и змеи, их пожравшей. У Гомера прорицатель Калхас толкует это событие как указание на то, что война с Троей продлится девять лет, но десятый год станет свидетелем победы греков. И подобно тому, как некогда полуостров Цирцейи казался ребенку Цицерону зачарованным краем, где одни существа загадочно преображались в другие, осада Нолы виделась ему эпизодом эпической поэмы. Несколькими кодами позже поэма, которую Цицерон посвятит Гаю Марию и о которой мы в свое время расскажем, обнаружит с полной очевидностью характерную для него склонность проецировать действительные события в сферу воображаемого, читать реальные жизненные впечатления на языке мифа. Эта склонность проявится позднее в его манере описывать свои собственные поступки горазда ярче, чем то соответствовало их подлинному значению. Цицерон был одновременно и Эннием, и героем его «Летописи». Он принадлежал в собственных глазах миру легенды.
После победы Рима над повстанцами Цицерон расстается с лагерной жизнью. Он ясно понимал, что карьера полководца не для него. Даже если бы ей не препятствовало его хрупкое здоровье, он все равно предпочел бы победы духа победам на поле боя. Когда, уже будучи консулом, он станет защищать Мурену и превозносить его боевые заслуги, противопоставляя военную славу своего клиента учености его противника правоведа Сервия Сульпиция, маловажной и ничтожной в глазах сограждан, то будут лишь уловки судебного защитника, аргументы, подобранные специально для данного случая и никак не соответствовавшие внутренним убеждениям оратора. Вполне возможно — и даже бесспорно, — что в глазах римлян военные подвиги стояли выше познаний юриста; Цицерон выражал здесь общепринятый взгляд и лишь заострял его, вводя в характеристику Сульпиция несколько оскорбительную иронию. Сам же он утверждал, что с отроческих лет в его глазах «Скавр ни в чем не уступает Марию», и это в то время, когда Марий одерживал победу за победой, справлял триумф за триумфом, а Эмилий Скавр (отец того Скавра, который станет в 54 году подзащитным Цицерона) боролся в Риме за то, чтобы отстоять dignitas и auctoritas сенатского сословия! Можно быть уверенным поэтому, что по окончании Союзнической войны Цицерон с радостью вернулся к своим мирным занятиям, к своим мечтам о славе, к своим надеждам в один прекрасный день также сыграть роль в жизни государства.
Но гражданские неурядицы никак не могли улечься. Новые и все большие беды одна за другой обрушивались на Рим и предвещали еще долгую гражданскую войну. Народный трибун Публий Сульпиций Руф, на которого сенат рассчитывал как на своего сторонника, внезапно предложил ряд революционных законов, тут же вызвавших бурные столкновения на форуме. Вопреки мнению сенаторов он предлагал прежде всего запретить консулу Корнелию Сулле продвигаться еще дальше на Восток и продолжать борьбу против Митридата. Руф заключил тайное соглашение с Гаем Марием, который вопреки очевидному желанию сената сам стремился стать во главе военных действий. По настоянию Сульпиция трибуны лишили Суллу командования, дабы передать его Марию. Сулла отказался подчиниться. Произнеся весьма ловко построенную речь (она во многом предвосхищает речь Цезаря в 49 году перед переходом Рубикона), он убедил своих солдат следовать за ним и двинулся на Рим. По дороге он сжигал усадьбы, где засели сторонники Сульпиция, а вступив в столицу, провел ряд законов, отменявших решения трибунов, и объявил врагами республики Гая Мария, его сына, Сульпиция и некоторых других. Облеченный по его собственному настоянию чрезвычайными полномочиями в войне против Митридата, он отправился па Восток, оставив позади Рим, потрясенный событиями, подобных которым история его еще не знала.
Момент был мало подходящим для вступления в политическую борьбу, которая все меньше походила на столкновение мнений и все больше на самый обыкновенный разбой. По всей вероятности, Цицерон находился в Риме, когда Сулла, можно сказать, штурмом взял город. Видения этого времени продолжали преследовать его еще и тогда, когда он в роли консула ожидал, что Катилииа с сообщниками последуют примеру Суллы. Но не менее глубокое впечатление, кажется, произвели на юношу события, в результате которых был обречен на проскрипции Гай Марий. Престарелый консулярий тайно покинул Рим и добрался до Остии, где один из друзей приготовил для него корабль. Однако изменившиеся обстоятельства заставили Мария в очень трудных и опасных условиях искать убежища в Минтурнских топях в дельте Лириса. Плутарх весьма полно, со множеством романтических деталей, рассказывает об этом эпизоде. Цицерон тоже в нескольких речах вспоминает бегство своего соотечественника. В речи в защиту Планция он подробно описывает, как магистраты Минтурн оказали Марию помощь, но умалчивает о том, что сначала эти же магистраты решили убить Мария и лишь позже изменили свое намерение и спасли его. Он ни словом не упоминает об осле, который в момент вступления Мария в дом, где ему надлежало находиться под стражей, с победным ревом бросился к водопою, вместо того чтобы начать есть приготовленное для него сено — что и было воспринято как предзнаменование, заставившее декурионов Минтурн изменить свои первоначальные планы. Не говорит Цицерон и о солдате из варваров (скорее всего кимвре), который пробрался в комнату Мария с намерением убить его, но не решился, услышав сверхъестественный голос и увидев внезапно разлившийся ослепительный свет. Плутарх сообщает, что все эти события были изображены на картинах, написанных по заказу друга Мария — того самого, что нашел для него в Мин-турнах корабль, все-таки доставивший в конце концов полководца в Африку.
Неудивительно, что Цицерон остро ощутил атмосферу эпического предания, которая создалась вокруг этого эпизода. Не только подвиги полководца, но и собственная семейная традиция заставляли его восхищаться Марием.
В следующем году, когда Марий вернулся в Рим и вновь стал во главе республики, Цицерон видел его и слышал его речь к народу, произнесенную, по-видимому, на сходке. Марий говорил о том, какие страдания он вынес, будучи изгнанным с родины, видя свое имущество разграбленным, а сына принужденным разделять его бегство, говорил, что тем не менее никогда не терял самое драгоценное свое достояние — мужество и virtus — ту внутреннюю силу, которая постоянно жила в нем.
Жизнь, исполненная драматических перипетий, воинских подвигов и борьбы на форуме, ознаменованная несколькими триумфами, изгнанием, победным возвращением в Рим и завершившаяся в день январских ид, первых же после его возвращения в столицу, — все это само собой складывалось в поэму. Эту поэму Цицерон написал. Нам неизвестно точно время ее создания, но можно думать, что он сложил ее под непосредственным впечатлением событий — когда ему шел двадцатый год, когда он жил особенно напряженной духовной жизнью и находился под влиянием Архия — поэта, с которым нам вскоре предстоит познакомиться. Как бы то ни было, поэма эта, от которой сохранилось 13 стихов и несколько разрозненных упоминаний, осталась в памяти потомков. В 45 году на нее сошлется внук Мария, когда станет просить Цицерона взять на себя его защиту в суде. Он просил об этом, сообщал Цицерон Аттику, «во имя нашего родства, во имя «Мария», мной написанного, во имя ораторской славы Луция Красса, его прадеда».
Отрывок поэмы, сохранившейся до наших дней, приведен самим Цицероном в трактате «О предвидении». Он содержит рассказ об оракуле, который возвестил Марию «день славы и возвращения»: однажды Марий увидел, как на вершине дерева сражаются орел и змея; притаившаяся в листве змея напала на птицу и ранила ее, но орел сумел схватить змею в когти, нанес ей бесчисленные удары клювом и, наконец, сбросил врага в протекавший рядом ручей; одержав победу, орел расправил крылья, взмыл в небеса и полетел навстречу восходившему солнцу; неожиданно раздавшийся удар грома скрепил пророчество.
Вряд ли можно допустить, что Цицерон просто выдумал эту сцену: в Арпипе частенько показывали «дуб Мария» — тот самый, с которого и взлетел «орел, золотистая птица, Юпитера вестник».
Разрозненные сведения такого рода позволяют составить себе некоторое представление о поэме в