наполненная сельскими трудами, вдруг прерывалась, он, принарядившись, обращался из небогатого шляхтича в депутата, сам говорил, слушал речи других, пил много пива, спорил, делался азартен и даже и сердит. Бородатые и усатые лица кругом него краснели густо, пушились разноцветные – каштановые, черные, желтые и седые волосы, раскрывались мужские рты, показывая крупные зубы… Голоса пьянели. Кто-то охватывал длинными пальцами виски, руки тянулись, глаза делались отчаянными… Все понимали, что выбор неизбежен. Даже самые наивные, ежели бы такие нашлись, не могли бы надеяться на предотвращение раздела Польского королевства. Каждому предстояло непременно выбрать: протестовать против раздела Польши или же смириться.
Ту зиму Михал мог бы запомнить надолго, но, впрочем, в его молодой жизни и без той зимы не так уж мало бывало происшествий, которые стоило бы запомнить надолго. И все же та зима… На Масленицу, как всегда, устроен был кулиг – катание на санях по широким полям, от усадьбы к усадьбе. Вот это развлечение Михал любил, охотно присоединялся к веренице саней и всадников, ловко сидел в седле… С шумом, гиканьем, выстрелами в воздух, звонким пением ехали от одного шляхетского хозяйства к другому. Останавливались в каждом доме, пили, ели, плясали… Краковяк сменялся обереком, оберек – мазуркой… Торжественно шли в полонезе, топали сапогами, на зимнем крыльце впивались мокрыми от вина губами в открытые женские плечи…
Михал выступал в танцах, мог и в маске-личине. Кидал кверху длинные ноги в сапогах. Смеялся, улыбался странно иронически. Бросал пояс, на ходу стаскивал жупан, восклицал: «Простите!», оставался в конце концов в одной рубахе и в шароварах… Но и все вокруг хохотали, пили чарку за чаркой. Здесь не следовало являться comme il faut[43] на французский придворный лад…
Накидывался на угощение, уплетал бараний бок, ел с насладой ароматный бигос[44], поднимал глаза. Все кругом ели, пили, повисали на усах полоски тушеной капусты…
Днем санный поезд вновь куда-то мчался. Вновь Михал крепко держался в седле и гнал лошадь. Вновь пели, перекликаясь, мужские и звонкие женские голоса… Плотный рослый человек потом сидел рядом с ним за столом, и Михал этим гордился, потому что это был подстольник Ожешко, человек с лицом умным, почти округлым, обрамленным седоватыми волосами растрепанными. Из-под носа повисали каштановые усы. Глаза подстольника смотрели с насмешкой умной; лицо было толстоватое и потому казалось, будто подстольник щурится… Большая рука легла на плечи Михала, хлопнула по Михалову плечу толстая большая ладонь… Разговор шел серьезный, речь шла об объединении шляхты Пинского уезда… Подстольник Ожешко должен был стать во главе пинского войска. Но главное было то, что консилярием в генералитет намеревались назначить Михала!.. Нет, он никогда, пожалуй, не был тщеславен. Но теперь он испытывал гордость. Его ценили, его оценили так шумно, так громко, его хотели выдвинуть вперед!.. И это все делалось не просто так, в пьяном угаре, нет, дело шло всерьез, о свободе страны, родины говорились речи… И ему уже казалось, что он должен отстаивать эту свободу, и когда он эту свободу отстоит, вот тогда-то жизнь, его жизнь прежде всего, запенится счастьем, радостью, светом каким-то, ярким, счастливым…
Далее Михал какое-то время прожил в угаре воодушевления. Отыскались в старом отцовском доме ратные доспехи, шлемы с наушнами, булатные щиты, кольчужные панцири. Все это, может, и в дело не годилось, не годилось для войны, в которой стреляют пушки и ружья. Но потом сгодилось решительно всё!..
Потом он снова очутился в Задолже. Дом, отцовский дом еще более обветшал. Совершенно не было понятно, что делать. В существование реальное этой самой борьбы за свободу и счастье он уже сомневался. Реальная война совсем не походила на воображаемую борьбу, а понятия «свобода» и «счастье» все более и более превращались в некоторые туманности, утрачивали ясность, а вместе с ясностью и прелесть. Но чего можно было ждать в обветшалом жилище? Он знал, что возвращались и другие. Он думал, что его могут предать, вот теперь могут его выдать на суд и расправу. И, конечно, можно было спорить о смысле понятий «борьба», «свобода», «счастье», но перспектива суда и тюрьмы пугала его. И пусть он не знал, каковы же теперь его идеалы, но он хорошо знал, что сидеть в тюрьме он не хочет!..
Российская императрица Екатерина все же еще не решалась высказать в ультимативной форме предложение о разделе Польши. Она могла ввести в Польшу войска, но она отнюдь не желала, чтобы ее полагали главной виновницей фактического крушения целой страны! Екатерина предложила Фридриху Прусскому первому начать этот раздел. Прусский король тотчас сделал вид, будто подобная идея для него совершенно внове. Затем он достаточно ясно намекнул русской императрице, что следует не только пригласить Марию-Терезию, но просто-напросто принудить Австрию принять в дележе равное участие. Но при этом Фридрих знал, что Екатерина и сама не прочь от этого варианта развития событий.
Мария-Терезия объявила во всеуслышанье, что ее возмущает несправедливое предложение Екатерины и Фридриха, что она считает саму вероятность раздела Польши вопиющей несправедливостью. Она говорила своим министрам, что ее, в сущности, насильно втягивают в некий ужасный проект, что она терзается угрызениями совести. Она созвала особый совет, состоявший из ее духовника и двух уважаемых богословов. Совещание затянулось. Богословы склонялись к тому, чтобы императрица Мария-Терезия отвергла предложение России и Пруссии. Но тут в кабинет буквально ворвался старший сын Марии-Терезии, будущий ее наследник, и убедил всех принять странный дар, предназначенный Марии-Терезии коронованными ее коллегами, что называется. Мнение Йозефа было, конечно, важным для матери, но, как говорили, она продолжала испытывать самые жестокие мучения. Присоединение части польских территорий к Австрии явилось единственным пятном несправедливости, запятнавшим прекрасное правление императрицы. Так говорили.
В свою очередь, Фридрих Прусский утверждал, что, конечно же, вовсе не он спроектировал раздел Польского королевства…
– Проект этот зародился в уме русской царицы Екатерины! – признавался король епископу Красицкому, в частности.
Носились слухи, будто Россия и Пруссия грозятся объявить Австрии войну, если Мария-Терезия