Послушайте, какая любовь в двадцатом веке, — прибавила она, — и вам и мне нужно работать, делать жизнь.
— Как же вы хотите делать? — натянуто спросил Кенин.
— Да… так… Как выгоднее, удобнее, вкуснее… что ли. — Братцева рассмеялась и вдруг стала серьезной, сказав грустно: — Я, кажется, и любить не могу совсем; я по характеру — одиночка, и связывать себя не хочу.
«Я, по-видимому, и неудобен, и невыгоден, и невкусен, — подумал с раздражением Кенин. — Эта странная новая порода женщин и дразнит, и тянет, и… гневит… Молода, красива, служит в банке, с мужчинами на равную ногу и ждет какого-то случая…» — Вслух он сказал неуверенным, напряженным голосом:
— Я мучительно люблю вас…
— Ну, это пройдет… Киньте мне из коробки конфетку.
Кенин бросил, но неудачно, и Братцева несколько секунд шарила позади стула; затем, усевшись снова основательно и удобно, спросила:
— Вы долго пробудете на охоте?
— Дня два… не больше.
— Возьмите меня. — Она выпрямилась и благосклонно блеснула глазами. — Я, надеюсь, не помешаю вам?
— Что вы! — обрадовался и смешался Кенин. — Это так хорошо… с удовольствием… конечно, едем!.. Все, что хотите.
— С одним условием: если медведя застрелите вы — он мой.
— Оба ваши, Мария Ивановна, — я и медведь.
— Нет, пока что медведь. — Она так неопределенно вытянула эту фразу, что Кенин взволновался и радостно насторожился. — Где же мы встретимся и когда?
— Можно на вокзале… — задумчиво сказал Кенин и тихо прибавил: — Или у меня…
— Зачем же мне делать крюк? — наивно осведомилась Братцева. — Когда идет поезд?
— Одиннадцать с четвертью.
— Ну и хорошо, я приду к поезду.
— И не забудьте потеплее одеться. Кстати, дам, кроме вас, больше не будет.
— Так и должно быть, — сказала Братцева. — Один медведь — одной даме. Но только убить его должны вы.
— Да, — кратко и решительно подтвердил Кенин, чувствуя небывалый прилив уверенности, — но вы… и зачем вам нужен медведь?
— В таком подарке есть что-то значительное, оригинальное… мертвый медведь у моих ног, — нет, это стоит потерять сутки! — Она подумала и прибавила: — Говорят, шкура в отделке ценится в полтораста рублей.
— Какая отделка, — сказал Кенин и, посмотрев на часы, стал прощаться. Было полчаса первого. Почтительно и любовно поцеловав маленькую, но твердую, незаметно ускользающую руку девушки, Кенин, веселый и размечтавшийся, поехал домой. Медведь казался ему первым этапом в светлое будущее.
С часа ночи до пяти часов утра Кенин не спал, расхаживая по своей маленькой, холостой квартире и стараясь опередить воображением будущую охоту с ее милым ободряющим присутствием любимой женщины. Кенин курил папиросу за папиросой. Больше всего изумляло и радовало Кенина неожиданное решение Братцевой ехать с ним. «Это может быть милый женский каприз… а может… ее начинает бессознательно тянуть ко мне». Он не знал еще, что женщин, подобных Братцевой, инстинктивно влечет большая мужская компания, где в силу собственной холодности они чувствуют себя свободно, повелительно.
Хотя Кенин никогда не только не стрелял по медведю, но даже не видел его свободным, в родной лесной обстановке, он все же достаточно читал и слышал об этом звере и даже видел на кинематографических экранах подлинные медвежьи охоты. Поэтому, пришпорив фантазию, Кенин ясно увидел лес, снег, медведя, выстрел и агонию зверя. Все это рисовал он себе так: белая, утренняя, морозная тишина, палец на спуске, сердцебиение, самообладание; вдруг раздвигаются кусты, и страшная голова с оскаленными зубами рычит в десяти шагах, громовой выстрел — только один; пуля пробивает череп зверя меж глаз, и снова все тихо, конвульсивно содрогающийся труп миши лежит, зарыв голову в снег, а Кенин, спокойно закурив папиросу, трубит в рожок некий фантастический сигнал: «Тру-ту-ту-туту-тру-у!», трубит весело, коротко и пронзительно; а дальше начинался апофеоз, в котором сияющее, морозно-румяное лицо Братцевой играло главную роль.
Усталый и накурившийся до одурения Кенин наконец лег спать, предварительно полюбовавшись еще раз солидным американским штуцером-магазинкой, взятым v знакомого, и прицелившись раз пятнадцать в безответную ножку стула.
На другой день, в вагоне, бок о бок с Марией Ивановной, в кругу усатых, красноносых, неуловимо бахвальных лиц (выехали исключительно, кроме Кенина с Братцевой, пьяницы и охотники), Кенин почувствовал себя очень бывалым, почти американским стрелком и не уступал другим в детски хвастливых рассказах. Он, правда, мог говорить только о болотной и мелкой лесной дичи, но говорил так самолюбиво и много, что его наконец стали бесцеремонно перебивать. Часто он обращался к Братцевой, стараясь, не обращая внимания других, ввернуть тонкий интимный намек вроде: «А я все думаю»… «Мое настроение зависит от будущего»… «Мне весело, потому что»… — пауза, долгий, влажно-бараний взгляд, улыбка и заключение: «Потому что я вообще люблю… ездить».
Он не замечал, как спутники, взглядывая на него, подталкивают друг друга коленками и локтями, но Братцева была наблюдательнее. Взяв тон мило напросившейся, но поэтому и осторожно скромной в дальнейшем, хотя ревниво чувствительной к собственному достоинству особы, она спустя недолгое время стала центром и возбудителем общего внимания. Две бутылки коньяку, взятые на дорогу, совсем подняли настроение, а когда в сумерках не освещенного еще вагона хриплый баритон купца Кикина заявил: «А вот этого медведя, братцы, Марью Ивановну, заполевать куда бы почтеннее!» — девушка раскатисто засмеялась. Кенин посмотрел на нее ревниво и грустно.
Утром другого дня, проснувшись в жарко натопленной, большой, закиданной окурками и пробками комнате, Кенин смутно припомнил гул вчерашней попойки. Гости бушевали и пели, но удержались чудом в едва не лопнувшей рамке приличия. Мария Ивановна все время пересаживалась подальше от Кенина, громко бормотавшего пьяную любовную чепуху. Она одинаково ровной, задорной и разговорчивой сумела быть решительно со всеми, не исключая лысого, пузатого Старкуна, умильно целовавшего гостей в щеки и носы и щедро проливавшего водку по тарелкам и пиджакам. Кенин бешено ревновал Братцеву, посылая ей многозначительные, мрачные взгляды.
Кенин проснулся сам; было еще темно, но егерь Михаиле, человек строгой наружности, с свечой в руке командующим голосом будил остальных:
— Зря спите, господа; вставать надо, выезжать надо!
Через час собрались в столовой; завтрак на скорую руку — рюмка-другая на похмелье, синеющие, а затем голубеющие окна рассвета, стук ружей, щелканье осматриваемых курков — все это показалось Кенину живописным и необычным. К влюбленности его примешивалось сладкое ожидание опасности и успеха. В свете лунного зимнего утра спустилась вниз и Марья Ивановна; яркое, свежее лицо ее весело осматривало пустыми глазами компанию и обстановку.
— Ура, царица охоты, Марья Ивановна! — закричал Кенин, когда Братцева сказала, что она тоже поедет, ссылаясь на скуку ожидания в усадьбе. Кенин сказал: — Благословите, Марья Ивановна. За вашим медведем отправляется раб ваш в страшные дебри Амазонки.
— Ну, смотрите же! — Она так мило подставила ему руку для поцелуя, что Кенин растаял и шепнул:
— За что мучаете? — Но Братцева, как бы не слышав, ушла одеваться.
Кенину на жеребьевке выпал хороший «номер». Он стал на дальнем краю небольшой, круглой