Некоторое время за дымом нельзя было ничего различить. «Попал, что ли? — сказал себе Тушин. — Кажется, не взлетел». Однако, подъехав к траве, где видел птицу, он не нашел ничего, кроме следов, похожих на то, как если бы по песку тыкали кисточкой. «Ушел, а должен быть неподалеку. Да все равно я найду».
После этого прошел значительный промежуток времени, когда лодка с взволнованным и усталым человеком на ней огибала малые и большие озерка, тыкаясь в болотную тину заливов, обшаривая острова, проливы и мели. Уже вечерней сыростью и прохладой дышала вода, забытое человеком время вдруг показало призрачную сущность свою, начав существовать снова лишь с того момента, когда Тушин посмотрел на солнце и вынул часы. Солнце, в высоте сажени над горизонтом, бросало грустный и низкий свет, на часах было девять. «Возвращаться надо, — без желания подумал Тушин. — Сегодня Лиза и я уедем, и все будет по-новому». Устало и бледно текли мысли его о женщине, он возвращался к ним насильно, без трепета и нежной тоски. Озера, безлюдные тростниковые заросли, дышащее печалью вечернее небо, розовый отсвет водяной глади, полной затопленных облаков, и одиночество кружили голову Тушина неслышной, как мысленно воспроизводимый мотив, заунывной песней. Снова потянуло его к петушку стремление, близкое страданию и нежному гневу; принимаясь за поиски, он был бесповоротно уверен, что встретит еще раз странную птицу, и, отдохнув, поплыл далее.
В течение часа Тушин безрезультатно напрягал мускулы и глаза; он подвигался теперь в позеленевшей гнилой воде, высыхающей к концу лета в трудно проходимые болота и топи. Лодка шла медленно, расплескивая сплошную гущу водорослей. Вдруг Тушин поднял весло и окаменел.
На желтой и плоской, вытоптанной дикими гусями кочке стоял петушок. Внезапное появление человека на расстоянии трех-четырех шагов, видимо, поразило и птицу; неподвижно, вытянув голову с блестящими черными глазами, стояло маленькое золотое видение, смотря на охотника. Тушин видел изгиб каждого пера, коричневую перепонку ног, маленький желтый нарост у клюва. Это продолжалось мгновение. Не отводя глаз, Тушин прицелился, но внезапное представление о крови, смешанной с грязью, удержало его, — выстрел на таком близком расстоянии дал бы лишь обезображенный трупик. «Ну, спасся», — сказал, не двигаясь, Тушин. Чудесная окраска перьев показалась ему теперь еще прекраснее и заманчивее. «Золотой, совсем золотой, — думал он. — Ну, заслужил жизнь, живи».
Петушок, видя, что страхи его напрасны, опомнился, но счел за лучшее, однако, взлететь и, вскрикнув, поднялся. Казалось, целый рой искр посыпался от него. Не удержавшись, Тушин вскинул ружье, курок дал осечку — птица была уже вне выстрела.
С сильно бьющимся сердцем Тушин, стукнув прикладом о дно лодки, смотрел вслед петушку. Он взлетел над вечерней, усеянной кувшинками, красной водой болот, ослепительно развернул крылья и, быстро уменьшаясь, словно закат растоплял его, исчез светлой точкой, улыбающейся ямочкой воздуха, таинственный и простой, как все живое, пленяющее сердца теплым обманом, а может быть, и настоящим зовом, в ответ которому «куда?» спрашивает человек.
Изнемогая от усталости, Тушин начал соображать, успеет ли он возвратиться. «Нет, нечего и думать», — сказал он, осматриваясь. Незнакомые места окружали его; темнело; пятнадцать — двадцать верст путаного водяного пути невозможно было бы одолеть даже к утру. Пристав к сухой части берега, Тушин повесил на прут куста котелок, достал хлеб, крупу, мясо и стал разводить костер. Внезапное соображение, что Лиза уложилась, ждала его и теперь в тревоге, резнуло Тушина. Он сморщился, решил на рассвете ехать и лег возле огня, голодный, как вернувшийся с работы поденщик, усталый и сонный.
В темноте, где-то за линией отбрасываемого костром света, сунув клюв в ил, беспокойно кричала выпь. Пахло водой, дымом и лиственным перегноем. Тушин повел мысленный разговор с Лизой. Все время до последней с ней встречи было у него такое чувство, как будто в крепко сжатой руке его лежит рука маленькая, пожатьем отвечая пожатью и бережно, тихонько освобождаясь.
Видя, что Тушин удаляется, Рылеев хотел догнать и остановить его, но, бросившись вслед и сделав пять-шесть шагов, остановился… Из этого не могло выйти ничего, кроме того, что, положив обернувшемуся Тушину на плечо руку, Рылеев вздохнул бы с исказившимся лицом несколько раз, а Тушину стало бы ясно, как больно и тяжело приезжему.
Рылеев подошел к окну — в минуты сильного волнения он видел всегда плохо и неясно. Зеленый за окошком туман стоял перед его глазами, и вместе с тем вдруг почувствовал он, что начинает смотреть на себя со стороны, третьим лицом. Признание Тушина, а главное, то, что в тяжелом положении Рылеева не могло быть уже ничего горше, как выслушать это признание от того самого человека, ради которого изменила ему женщина, — произвело на него своеобразное, отрезвляющее, пристыдившее его действие. Болезненный стыд этот — стыд за то, что на него, Рылеева, смотрят уже как на лицо постороннее и такое отношение он опровергнуть не в силах, — так хлестко и сильно проник в Рылеева, что он, как от удара по лицу, весь вспыхнул и замер, и даже потускнело его чувство к Лизе: менее желанной и близкой на мгновение стала ему она.
«Ведь он ни разу не спросил, кто я, — вспомнил Рылеев. — Он знал уже, а я и не догадался, да и как догадаться — никому в голову не придет».
— Я уеду! — вслух сказал, успокаиваясь, Рылеев. — Уеду сейчас, вот теперь. Фу-ты, боже мой! — почти вскрикнул он, припоминая отчетливо разговор с Тушиным, и, снова, затосковав, покраснел, как мальчик. Одно еще интересовало его, это — как и когда Лиза познакомилась с Тушиным? «Когда — не все ли равно, а как?..» Он представил внимательно ищущее лицо женщины, а рядом с ним — так же настойчиво обшаривающее глазами человеческие углы лицо мужчины и вспомнил, что почти у всех когда-либо виденных им людей было в слабой или сильной степени такое выражение лиц, словно человек про себя думал: «Да, я говорю с тобой, но ты мне не нужна (или не нужен), а вот постой, я сейчас встречу…»
«Искали, сошлись и успокоились, — продолжал размышлять Рылеев. — Вначале всего этого был, вероятно, разговор о погоде и местных новостях, а там глаза перекинулись чем-то таким, от чего хочется вздрогнуть, — и готово».
Придав лицу сонное и равнодушное выражение, Рылеев вышел из куреня.
Вчерашний мужик так же сидел на лавочке, упираясь в нее руками, словно у него заболел живот- Рылеев сказал:
— Выспался, отдохнул. Как бы мне уехать отсюда? Нет ли у тебя лошади?
Вот беда, — хихикнул мужик, — лошадь ноне захромала: ездил по дрова, подковать лень было, на колдобине-то ногу зашибла кобылка… А чего лучше вам с плотиком?
— С плотиком? — вспомнив слова Тушина, сказал Рылеев. — Ну, а как?
— А по речке. Дровяник заночевал у меня, с плотиком едет. Плотик, что говорить, немудрящий, сухостойный, а троих подымет, да вас двое всего и будет. По речке тут к полдню, а то и раньше, поспеете.
— Мне все равно, — сказал Рылеев. — А где этот человек?
Куренщик оглянулся.
— В избе обувается… Да вот он, багор несет.
Маленький, деловитого и сухого вида старик, в натуго подпоясанном азяме, лаптях и обычной для местных крестьян татарской, на вате, шапке, тащил за конец шест. За поясом мужика болтался топор.
— А что, Бурмакин, — сказал куренщик, — пассажир тебе есть. Свезешь, поди, — вчера-то говорили.
— Давай, — бодро ответил, прищурившись, крестьянин. — Куды ни шло, не утопнем.
— Мне в село надо, на станцию, — сказал Рылеев.
— Туды и еду. Айда! — Старик, замедлив несколько шаг, чтобы выслушать и ответить, продолжал быстро идти к реке.
— Ступайте, свезет, — сказал куренщик Рылееву. — Езжайте благополучно.
Старик, бросив вперед себя шест, прыгнул на середину плотика, Рылеев осторожно прошел к нему, замочил ноги и сел по-турецки.
— Разгонистая речишка, бурливая, — сказал, смеясь похожим на кашель смешком, старик. — Не бойтесь.
— Чего бояться, — искренне ответил Рылеев, — бояться нечего.
Старик, проворно колупая пальцами, отвязал причал, снял шапку, перекрестился на заблестевший