недоработками, но ко многому способное. Ноги выведут, а если что-нибудь случится, я не так уж сильно запоздаю с ответной реакцией. Проверено.
Глаза открыты — я начинаю видеть белый сон. Белый, как снег. Не хочу видеть белое. Огня мне, огня! Рыжего, с дымом! Мне снится, что я подсчитываю: сколько же это суток я не спал по-человечески? Гм, а не так уж много, если разобраться. Говорят, Эдисон всю жизнь спал по три часа в сутки и прекрасно себя чувствовал. Всю жизнь — я бы так не смог. Говорят, он тоже спал на ходу. Шел, должно быть, как-то раз по улице, забрел в темноту, от неуюта проснулся и подумал, что не худо бы изобрести электрическую лампочку. Правильно подумал. А один византиец — тоже насчет поспать был вроде Эдисона — взял вот так однажды да и усовершенствовал от бессонницы тайную службу…
Сашке я наврал. Не так уж скверно мне было в госпитале, если не касаться состояния души, которой нет, и не столь уж беззащитными были страждущие: почти каждый второй имел под матрацем что-либо на случай крайней необходимости. Я, например, имел, так было спокойнее. И ни разу никем из больных это оружие не было применено, если не считать того идиота, который начал палить в потолок, — стрельба случалась только на улицах и преимущественно между людьми. То было время массового бегства из города, в уличных пробках стонали перегруженные легковушки и ревели исполинские трейлеры, битком набитые людьми, а те, кому не досталось места… ну, это отдельный разговор. Между прочим, Сашка мог бы зайти посмотреть, как себя чувствует его агент, это было бы педагогично… Хотя — может, и лучше, что не зашел.
Желал бы я знать: поверил он мне насчет Бойля или нет? Я бы не поверил.
— Иди, иди…
Просыпаюсь и вновь засыпаю. Теперь мне снится письмо — то самое письмо от мамы. Оно ждало меня, когда я вышел из госпиталя. Лист был странный, шероховатый на ощупь — настоящий бумажный лист, — видно, где-то бумагу опять начали делать из древесины, решив не ждать, когда снег окончательно завалит мертвые леса. Я боялся читать это письмо. Весь Юг сейчас — кошмар кромешный, место, где десятки миллионов людей рвут друг друга за еду, за жилье с хотя бы нулевой температурой воздуха, за место под негреющим солнцем. Армия почти вся там. С адаптантами тоже дерутся, но чья берет, неясно: телевидение сдохло еще раньше почты. Правительства вроде бы уже нет, по некоторым слухам — утоплено в проруби, в море, в полном составе, по другим слухам — не в полном. Не знаю, чему верить, а вот этому поверил сразу: «Сынок, Сереженька, жить здесь невозможно, люди хуже зверей, так мы с отцом думаем вернуться, ты как, Сережа, считаешь?..»
Куда они вернутся?! Сюда?
Тогда я бросил все. Сашку. Квартиру. Работу в институте — уже чистую синекуру. Дарью. Я рванул на Юг. Уже в то время я понимал, какой невозможной мальчишеской глупостью это было, но не сделать этой глупости не мог. Мне еще повезло: я вернулся живым. Последние пятьдесят километров обратного пути я проделал пешком, бросив разбитую машину, и каким-то чудом добрел, не замерз…
Я не добрался даже до Курска.
Потом я ждал, когда придет очередь Дарьи. Просто ждал. Она не кричала и не отбивалась, как другие, когда ее забирали. Последние дни она вообще была очень тихая, будто что-то чувствовала заранее. Она только подошла ко мне и спросила: «Что, правда так нужно?»
Лучше бы она выцарапала мне глаза. По крайней мере, я не стал бы тогда утешать ее лживыми словесами о том, что все это, конечно же, временно, что надо просто подождать, пока что-то там не изменится и не станет лучше, и мы опять будем вместе, ты и я, мы даже как-нибудь летом сходим на лыжах к той самой сосне, ты ее помнишь?
Потом ее увели. Навсегда. Через Сашку мне удалось определить ее в Степной резерват — были слухи, что там можно выжить и не возбраняется выкапывать мерзлых сусликов. Мне опять повезло, я успел вовремя: спустя несколько дней, когда первые отряды повстанцев начали разоружать полицию, любой, кому я предложил бы отправить в резерват формирующегося адаптанта, просто-напросто рассмеялся бы мне в лицо.
В моем белом сне, конечно, наоборот: Дарья остается со мной, а те, кто за ней пришли, — те уходят, причем на цыпочках…
— Стой!
Проснулся. Вот она, главная зараза, — площадь под эстакадой надземки. Крохотная, метров сто всего бежать по открытому, а противная, простреливается вся насквозь с любой крыши — после вчерашнего дела, правда, не с самой близкой крыши, и то удача. Амелин и Бугаец накрылись вон там, под самыми опорами эстакады, да и некий Самойло успел здесь отведать ртутной пули в мягкое место — синяк еще не сошел и садиться на твердое не тянет. Бронепрокладка, само собой, спасет от ртутной пули, и «пила» в ней застрянет, зато вульгарная игольчатая дрянь с прицельной дистанции прошьет ее как тряпку и не ощутит сопротивления…
Р-раз и два уроду в спину:
— Бегом, гад!
Плохонько, но спринтует адаптант по вчерашнему снежку, взрывает бразды пушистые, и склеенный колтун на голове мотается по своей воле куда хочет. Тяжеленький, видать, колтунчик. Что он в нем скрыл от моих пальцев: гирьку на тросике, что ли? Полкило вшей? Быстрее же, сволочь! Долбануть бы тебя промеж лопаток, да сейчас нельзя, свалишься ведь на бегу, поднимай тебя пинками в оптическом перекрестье… Дзень! Началось. Звонко — об опору эстакады! Летит крошка. Что я говорил: враг не дремлет. «Кукушка», «кукушка», гадина, сколько мне жить осталось… В ближайшем доме с медленным звоном осыпается стекло. Беги, урод. Положить бы тебя на месте и утечь, но я уж тебя доставлю куда надо, это я тебе говорю. Ясно, что имел в виду Сашка, когда не дал Вацека: если пленный не добежит, то кругом виноватым буду я…
— Стой! Шагом.
Проскочили. Позволено отдышаться и мысленно показать снайперу укромные телесные подробности. (Жаль, что только мысленно, но ведь отстрелит. Во-он там он, кажется, засел, далековато — надо будет сказать Наташе.) Дальше прямо по улочке, да по правой стороне, а не по левой, да короткий бросок под арку через двадцать шагов после поворота, затем напрямик через сгоревшее здание, а там по другой улочке, и вот оно Сашкино «куда надо» — городской штаб очистки, здесь же подчиненный ему штаб по борьбе со снегом, здесь же же мобилизационный пункт, здесь же бывшая воинская часть таинственного рода войск и историческая городская гауптвахта с мемориальными досками под каждой третьей решеткой. Экспертный совет тоже здесь сидит. Все это хозяйство за одним забором, и тут уж как положено: КПП, караульная рота забытых в Москве профессионалов, колючий вал трех метров ростом — при желании можно металл добывать. И ржавая на нем колючка, и новенький «самохват», и прочие культурные слои для исследователей. А на подходе, сейчас я его увижу, стоит, уполовинив проезжую часть, раздетый «ведьмак», уж не упомню, с каких пор. Покойник, но заслуженный. Видно, что при жизни он любил ходить сквозь стены кратчайшим путем из переулка А в закоулок Б, а горел по меньшей мере дважды. Интересно бы знать: на его аппаратуру тоже влияли астральным способом? Я в переселение душ не верю, а Гарька мог бы найти время поинтересоваться, как делались комплектующие в святая святых силиконовых долин и чего можно ждать, когда при попадании в гермозону одного-единственного и даже старательного дубоцефала зимой в сверхчистые расплавы непонятным образом начинает залетать снег, а летом — мухи…
Шучу, шучу. Какие сейчас мухи.
Часового нет, и правильно, чего ему торчать на морозе. Я прислоняю адаптанта лицом к стене и принимаюсь колотить в дверь, пока на стук не выходят — впрочем, выходят лишь для того, чтобы преградить мне дорогу. Вид у профессионала типично дубоцефальный. В лицо меня здесь пока плохо знают, но в лицо и не смотрят, а смотрят на то место, где у порядочных людей должен быть лацкан, а у уполномоченных Экспертного Совета — значок-пропуск. Значок у меня на месте, так в чем дело? Оказывается, в пленном. С собаками и адаптантами вход воспрещен.
— Вызови начальство, дурак.
Все как всегда. Начальство не торопится. Потом оно выйдет — сонное до потери брезгливости, нелюбопытно пробежит взглядом сначала по мне, затем по адаптанту, лениво покачается с пятки на носок, буркнет: «Опять нам, что ли? Сами не могли за угол отвести?» — и после короткого спора все же пропустит и меня, и пленного. Все так и будет. Все произойдет очень обыденно — вот что самое страшное.