водевиля давало зрителю превосходные образы высшего художественного стиля. И если прав Кузмин, что бывают эпохи массовой театральности, подлинной драматургической одержимости, как в Англии времен Шекспира или в Германии «бури и натиска», нужно признать, что в пору пушкинской молодости такое сценическое поветрие пронеслось по русскому обществу и, несомненно, захватило его первого поэта.
Оно оказалось для него плодотворным источником впечатлений и замыслов. Различные пласты художественной культуры постепенно раскрывались сознанию Пушкина. Салон Сергея Львовича, с его классическими традициями, стихами Расина и мольеровскими диалогами; царскосельские парки, с их воспоминаниями о державинской поре; впоследствии Киммерия, Таврида и другие уголки Черноморья, раскрывавшие поэту видения античности и пестрые отражения Леванта; наконец, строгий и стройный Петербург, с его преданиями XVIII века и русского ампира — все это поражало сознание, оплодотворяло мысль и отлагалось в его творчестве.
Но, может быть, одним из наиболее действенных в ряду этих возбудителей был «российский феатр». Уголок оркестра с оплывающей свечой, тяжелыми складками занавеса и гнутой ручкой старомодного контрабаса раскрывал поэту тот «волшебный край», который явственно отразился впоследствии в его поэмах и романах, театральных фрагментах и хвалебных посвящениях.
Этот искрометный и красочный мир неистощимых творческих возбуждений, бурно захвативший в свой магический круг юношу Пушкина, развертывает перед нами во всю ширь блистательную полосу старинных русских спектаклей, овеянных неувядаемой прелестью монологов Корнеля, арий Моцарта и тонких шуток Мариво.
Таков был торжественный и радостный пролог одной великой и трагической жизни.
КАРЬЕРА ДАНТЕСА
ПРЕДИСЛОВИЕ
Одна из самых печальных страниц русской истории — насильственная и преждевременная смерть Пушкина — может считаться в настоящее время весьма всесторонне изученной. Тем не менее сложность события, его политическое, литературное и «международное» значение, ошеломляющее впечатление, произведенное им на современников, особая заинтересованность в нем правительств Голландии и Франции вместе с неослабным вниманием к нему всей большой европейской прессы втягивает в его орбиту такое обилие лиц и фактов, что даже после выдающегося исследования покойного П. Е. Щеголева тема не может считаться исчерпанной и ряд вопросов, с нею связанных, окончательно решенным. Архивные папки различных ведомств, комплекты старых газет, малоизученные иностранные источники об эпохе Николая I и Наполеона III еще хранят ряд существенных свидетельств о главных участниках петербургской трагедии 1837 года. Если для нас остаются недоступными секретные документы первостепенной важности, хранящиеся в государственных архивах Голландии и в сообщении которых голландское министерство иностранных дел в свое время отказало русскому представителю, — можно уже и теперь дополнительно включить ряд неопубликованных или малоизученных материалов в обширное и жестокое «дело» о последней дуэли Пушкина. В частности, для вскрытия всей социально-политической основы конфликта чрезвычайно важно обстоятельно изучить его главных участников, то есть в первую очередь врагов и убийц Пушкина. Чем точнее будет наше знание о них, тем больше света прольется на темные и запутанные ходы исторической драмы, приведшие 27 января 1837 года к смертельной развязке на Черной речке. Ряд бытовых документов о ненавистном Пушкину нидерландском посланнике Геккерне, материалы о блестящей политической карьере его приемного сына в эпоху Второй империи во многом разъясняют их облики, наглядно показывая нам, в кругу каких людей приходилось вращаться поэту в последний период его биографии.
В петербургском обществе тридцатых годов эти враги Пушкина не были одиноки. Видные представители правительственных кругов, как супруги Нессельроде или министр народного просвещения Уваров, не могли скрыть своей вражды к поэту. Крупнейшие сподвижники самодержавия, гордившиеся своей принадлежностью к высшему слою международной «аристократии», еще цепко удерживавшей в своих руках верховную власть во всех европейских странах, явственно ощущали в Пушкине сословного отщепенца, лишенного основных признаков их касты — богатства, титулов, государственного влияния. Для вице- канцлера, министров и послов, окружавших Николая I, Пушкин был деклассированным дворянином, уже открыто примкнувшим в политике к оппозиции, а в обществе — к тому tiers-etat,[73] которое до Великой французской революции было ничем, а после нее стало всем. В 1828 году Пушкин находился под настоящим политическим судом высшего государственного сословья, и дело о распространении стихов «на 14 декабря» рельефно выдвинуло глубочайшую социальную отчужденность всего состава верховного трибунала от маленькой горсти подсудимых, к которой принадлежал и первый поэт страны. С одной стороны — виднейшие представители дворянства, судившие недавно декабристов, — князья А. Куракин, Д. Лобанов-Ростовский, Александр Голицын, Алексей Долгорукий, Кутузов, графы В. Кочубей, П. Толстой, А.Чернышев, Строгановы; с другой — учитель Леопольдов, прапорщик Молчанов, штабс-капитан Алексеев и «сочинитель» Пушкин, главный виновник процесса, дерзко подрывавший престиж государства и церкви своей «Гавриилиадой» и «Андреем Шенье». Через несколько лет судьба ввела Пушкина в этот замкнутый круг и уже до самой смерти не выпускала его из того парадного мира, в котором он так мучительно ощущал свое политическое и сословное одиночество. Стоит взглянуть на списки дворцовых чинов Николая I, где рядом с почетными сановниками, разукрашенными бесчисленными орденами и званиями, перечень которых занимает целые страницы, лаконично назван в рубрике «вторые чины двора» «Александр Пушкин, титулярный советник по ведомству иностранных дел», чтоб почувствовать глубочайшую пропасть между бесчиновным автором «Медного всадника» и блестящим синклитом его вчерашних политических судей. Поистине образ бедного Евгения «пред горделивым истуканом» возникает в сознании современного читателя при сопоставлении столь разнородных записей придворного альманаха 1836 года.
Историк Пугачева, редактор крупнейшего ежемесячника, беспощадный политический сатирик в своих эпиграммах и памфлетах на министров и царей, Пушкин под конец жизни принадлежал к той формирующейся прослойке русской литературной интеллигенции, в среде которой его атрибут «шестисотлетнего дворянства» отступал перед личными свойствами его гениального дарования. Классовая отчужденность этих «бедных правнуков» от сиятельных и полновластных представителей столбовой и новой знати заметно сказалась в момент гибели Пушкина в знаменитой инвективе Лермонтова и в малоизвестных парижских письмах Андрея Карамзина, сына историка, к его матери:
«Поздравьте от меня петербургское общество, маменька, — оно сработало славное дело! Пошлыми сплетнями, низкою завистью к гению и красоте оно довело драму, им сочиненную, к развязке! Поздравьте его, оно стоит того. Бедная Россия! Одна звезда за другою гаснет на твоем пустынном небе, и напрасно смотрим, не зажигается ли заря, — на востоке темно!..
То, что сестра мне пишет о суждениях хорошего общества, высшего круга, гостиной аристократии (черт знает, как эту сволочь назвать!), меня нимало не удивило: оно выдержало свой характер. Убийца бранит свою жертву, и это должно быть так, это в порядке вещей… Быстро переменились чувства в душе моей при чтении вашего письма, желчь и досада наполнили ее при известии, что в церковь пускали по билетам только la haute societe.[74] Ее-то зачем? Разве Пушкин принадлежал к ей? С тех пор как он попал в ее тлетворную атмосферу, его гению стало душно, он замолк… meconnu et deprecie il a vegete sur ce sol arride et ingrat et il est tombe victime de la medisance et de la calomnie.[75] Выгнать бы их и впустить рыдающую толпу, и народная душа Пушкина улыбнулась бы свыше!»[76]