московских полицейских врачей, которые обязаны ежедневно являться к нему для проверки его душевного состояния и выяснения степени опасности, представляемой им для окружающих.
В заключение приведу мнение об этом событии одного из умнейших русских людей. Поэт Пушкин, личный друг Чаадаева, сочувствуя во многом его суровой оценке русского общества, лишенного самостоятельного мнения и чувства уважения к мысли и достоинству личности, полагает все же, что Россия исторически была призвана спасти европейскую цивилизацию от татарского разгрома и своим мученичеством способствовать развитию новой Европы. Мнение — свидетельствующее о глубине и возвышенности исторических воззрений этого писателя.
Я позволю себе в заключение заметить, что стороннему наблюдателю позволительно внести одну поправку в историческое построение господина Чаадаева: в его лице Россия, быть может, впервые произносит самостоятельное и глубоко своеобразное слово об исторических судьбах Востока и Запада. Как ни печальны обстоятельства появления этой статьи, необходимо признать, что именно она отмечает знаменательный момент в истории русского умственного развития: нарождение самобытной философской мысли, быть может, призванной служить Европе и человечеству.
В следующей депеше я буду иметь честь сообщить Вашему превосходительству о приеме, назначенном дипломатическому корпусу на ближайшее воскресенье в Зимнем дворце.
X
Всю вторую половину декабря д’Антес, простудившись на разводе, пролежал в сильной лихорадке. Роман и свидания с Катрин были, конечно, прерваны. Зато усилилась переписка между женихом и невестой. Без памяти влюбленная в него, она писала ему обо всем, что могло его интересовать, понимала все намеки в его записках, рассказывала ему свою жизнь, сообщала фамильные предания и тайны.
Для связи моего рассказа я приведу некоторые отрывки из этих писем.
…Ты удивляешься, друг мой, как могла я, русская девушка, так быстро и сильно полюбить тебя? Но ведь я отчасти твоя соотечественница: в жилах моих течет кровь далеких южных народов. Моя бабка по матери была француженка, и я никогда не ощущала в себе ничего северного и славянского. Моя мечта — оставить наши снежные сугробы, выехать навсегда из этого отвратительного Петербурга и поселиться с тобой под южным небом, в солнечных странах. Неужели эта мечта никогда не сбудется?…
…Да, ты прав, нас три сестры, но ни одна не похожа на другую. И не только по наружности, но и еще более по склонностям души. Александрина создана быть матерью, я — возлюбленной, Натали — вечной девственницей. Окруженная легионами вздыхателей, которые забавляют ее своим поклонением, как ребенка, она глубоко равнодушна ко всем.
Верь мне, она любит только своего мужа, горячо привязана к нему, глубоко ему верна. Она и мысли не допускает о возможности изменить ему. Натали всегда была целомудренна, в девичестве — образец чистоты, в браке — идеал верности. Она создана, чтобы быть другом, женою и матерью, как Александрина, но любовницей — никогда. За шесть лет ее супружества она не перестает носить детей или растить их — у нее уже их четверо и будет еще. Если в этом браке кто-нибудь имеет право на ревность, это, конечно, не муж, а жена. Жгучая страстность Пушкина слишком часто — увы! — переходит все границы допустимого, и счастье сестры, что она чрезмерно доверчива и многого не замечает… Иногда мне даже кажется, что он ее недостаточно любит и женился только из тщеславия на первой красавице в России. Меньшее он считал бы недостойным своего имени. На самом же деле он с ней обычно игрив, иногда нежен и ласков, подчас вспыльчив и резок, но, кажется, никогда не бывает с ней откровенен, серьезен, задушевен. Она для него только драгоценная игрушка, он гордится ею, но с ней не считается.
Ты хочешь знать мнение о тебе Пушкина? В продолжение двух лет вашего знакомства он всегда отзывался о тебе с интересом и добродушием. Он, помню, несколько раз повторял твои удачные каламбуры и от всего сердца хохотал, рассказывая их. Считал тебя всегда образцовым мужчиной, созданным для успеха у женщин. Но теперь ты должен остерегаться Пушкина.
Долго ли мне еще терпеть муку этой невыносимой разлуки с тобою? Не видеть тебя, не чувствовать твоих прикосновений, не растворяться в страсти к тебе, — что может быть ужаснее этого великого отреченья? Какая гордость чувствовать в себе новую жизнь, тобою зарожденную! Пусть она растет, — чтоб сильнее слить нас воедино. Сын никогда не заслонит во мне любви к отцу, он только углубит и усилит страсть к своему прекрасному создателю. Не беспокойся обо мне, — здоровье мое не оставляет желать ничего лучшего, сестры берегут меня и следят за каждым моим шагом. Пушкин держит себя с достоинством и ни разу не разговаривал со мной об этом. Выздоравливай же скорее — я не дождусь дня нашей свадьбы. Я хочу наконец никого не бояться, ничего не скрывать, любить тебя, мой святой Иоанн, открыто и горячо перед целым светом…
…Я неоднократно беседовал впоследствии за границей с баронессой Геккерн. Из разговоров с ней я узнал многое из ее семейной жизни в последние месяцы перед браком. Как с ближайшим другом и родственником ее мужа, она была со мной чрезвычайно откровенна. Искренне любя свою младшую сестру, она горячо защищала ее от всяких обвинений. Описывая в подробностях семейную жизнь Пушкиных, она невольно объяснила мне многие непонятные для меня обстоятельства в истории их последних месяцев.
— Я и моя вторая сестра Александрина — мы по-настоящему женщины. В нас есть нечто от южной крови. Мы умеем любить, увлекаться, гореть страстью. Но Натали всегда была и навсегда останется девочкой. Она бесстрастна и чиста, как ребенок.
Гораздо позже д'Антес со слов жены раскрыл мне некоторые семейные тайны. Оказывается, мать сестер Гончаровых, которую никто из нас, к счастью, никогда не видел, отличалась ужасающими наклонностями. В молодости красавица, по слухам отбившая у императрицы Елизаветы Алексеевны любовника-кавалергарда, мать-Гончарова в браке сильно опустилась. Она стала ханжой, предалась пьянству и низкому разврату. Окруженная богомолками и мужской челядью, она любила погружаться в чтение душеспасительных книг и принимать ласки своих лакеев. Ей было что замаливать перед образами и лампадами своих киотов. Разнузданная, вспыльчивая и своенравная, она держала своих дочерей взаперти, как в темнице, била их по щекам и, несомненно, была причиною сумасшествия своего мужа.
— Однажды, еще в Петербурге, за несколько дней до дуэли, — рассказывал мне как-то в Париже д'Антес, — Катрин, видя мое неудержимое влечение к Натали, рассказала мне, вся в слезах, один эпизод из своего семейного прошлого.
Сестры еще были тогда подростками, почти детьми. Катрин едва минуло шестнадцать лет, Натали — двенадцать. Мать буйствовала и давала волю своим порокам. Старшие сестры старались всячески оберечь младшую от ужасного влияния и тяжелых впечатлений. Но в атмосфере неслыханной домашней распущенности это, к сожалению, не всегда удавалось. И вот однажды, в ранний утренний час, Катрин, пригладив локоны своей младшей сестренки, повела ее в далекую маленькую гостиную, чтоб засадить за французские вокабулы. Пробежав по паркету огромного зала, они стремительно влетели в тесную диванную… и застыли как вкопанные. Камин уже был растоплен, и свежие дрова с треском пылали за чугунной решеткой. Огромная вязанка поленьев подпирала мраморный пилястр… А перед пылающим очагом на длинношерстной медвежьей шкуре, разметав по густому меху волосы, руки и ноги, лежала в судорогах и