квартирной повинности, дать помещение приезжавшим из губернии военному приёмщику и врачу. Мы отводили им одну, конечно, лучшую комнату. Отец мой долго не мог улучить минуту, чтобы поговорить с доктором наедине, - разумеется для того, чтобы предложить ему взятку; и когда это ему, наконец, удалось, он пришёл на нашу половину, чтобы поделиться с остальными дожидавшимися депутатами, и рассказал шутя, что доктор взятку взял, но всё повторял «если Бог даст»; а отец мой прибавлял при этом: «вот чудак, псалмы читать я и без него умею; а ты, коли деньги берёшь, так делай дело, а не отсылай к Богу».
Как это нехорошо, скажут, давать взятки! «Вот как евреи развращали наших слуг царских!» Мне вспоминается, по этому поводу, весьма разумные суждения Лескова в одном из его очерков - устами интендантского чиновника, дающего отповедь молодому офицеру, негодующему на взяточничество интендантских чиновников. Многое в жизни, если не всё, зависит от того, где, кто, около чего, в какой среде, поставлен обстоятельствами. Много лет спустя, командуя полком во время Японской войны, я очутился вот в таком положении, как упомянутый военный врач, а роль моего покойного отца играл заведующий хозяйством, полковник Савельев. Но не буду забегать вперёд. Поведаю это на своём месте. А пока скажу, что роли меняются, и еврей тут ни причём [7].
Нелегка, конечно, была рекрутская повинность и для русского населения. Во время набора всё время, около 2-3 недель, стоял стон и плачь, не умолкавшие во весь день. Сердце разрывалось, видя безвыходное горе и отчаяние. А чиновники, распорядители и исполнители набора, являвшиеся палачами в глазах матерей и жён, убивавшихся у ворот присутствия, относились ко всему этому вполне равнодушно. Видно, привыкли к своим тяжёлым обязанностям.
Хуже всего то, что эта тяжкая в то время повинность ложилась исключительно лишь на бедноту, как у русских, так и у евреев. Богатые всегда уклонялись и откупались тем пли иным путём. В худшем случае могли выставить охотника. Охотник в то время представлял собою тип вполне отпетого парня, с девизом - «завей горе верёвкой».
Удивительно проста и патриархальна была обыденная будничная жизнь нашего городка, как и вообще, вероятно, и других городишек такого калибра на Руси.
Когда окончена была постройка Петербургско-Варшавской железной дороги, с вокзалом далеко вынесенным за город - как это было тогда всюду на Руси, - то явилась потребность в извозчиках. Эту коммуникацию взял на себя Хаим, который много лет был единственным извозчиком, как Апанас был единственным будочником на весь город. По крайней мере, обитатели города знали в лицо и по имени одного только будочника, которого всегда можно было найти либо на пустынной в обыкновенные дни базарной площади, либо в соседнем кабаке Афоньки Копылова. Возможно, конечно, что были ещё и другие будочники, но они, вероятно, заняты были службой у начальствующих лиц и в присутственных местах, а бессменно на полицейском посту был только один Апанас.
Врезалась мне в память на всю жизнь уличная сценка, которая лучше всяких комментариев характеризует не столько простоту, сколько дикость нравов того времени.
Среди летнего знойного дня сонная тишина нашей главной улицы была, однажды, нарушена голосистым воем и криком «караул» пьяной женщины, которую за ноги, тихим шагом, волочил по булыжной мостовой пьяный солдат в сопровождении Апанаса. Убогая одежда пьяной женщины до рубахи включительно, обращена в лохмотья; тело обнажено далеко выше пояса: местами изодрано и в синяках; обнажённая голова с растрёпанными волосами, грязными и спутанными, волочится и подпрыгивает по большим грязным булыжникам мостовой. Баба неистово орёт, изрыгая невероятно похабные ругательства.
Конечно, эту процессию быстро облепила толпа уличных зевак и мальчишек. Когда пьяному солдату надоедал вой бабы, он останавливался, опускал ноги несчастной женщины на мостовую и... предлагал ей невероятное и дикое. Баба замолкала, делала гнусные телодвижения и говорила: «на, вот». Вместе со всей толпой Апанас оставался любопытствующим зрителем и только в последнюю минуту принимал вид блюстителя порядка и внушительно говорил солдату: «Ну-ну, ты смотри у меня! Знай тащи». И процессия продолжала свой путь.
Публичные телесные наказания были тогда ещё в большом ходу, хотя это была уже середина 60-х годов. Один раз мне самому пришлось быть очевидцем такого публичного наказания на базарной площади; и эта кровавая сцена оставила во мне неизгладимое впечатление на всю жизнь.
На высоких подмостках, сооружённых на странной повозке, окрашенной в чёрный цвет, сидел одетый в одну рубаху и портки молодой парень, со связанными назад руками, привязанными к перекладине. Повозка и подмостки разборные, служили, очевидно, для частого употребления, составляя постоянные аксессуары правосудия.
Предшествуемую барабанным боем эту колесницу провезли по главной улице до базара, где воздвигнут был эшафот - высокие подмостки, видные со всех сторон и тоже окрашенные в чёрную краску. Палач - дюжий мужик в красной рубахе, отвязал преступника, привёл на эшафот и уложил нагишом на скамейку, к которой крепко привязал его за ноги и за шею. Затем из кадушки с водой извлёк длинные и гибкие прутья и, прохаживаясь вдоль своей жертвы взад и вперёд, сильно ударял вицами по голому телу. С первых же ударов брызнула кровь, и палач продолжал бить по израненному и окровавленному месту.
Достойно внимания, что на пути гуманитарных течений армия в то время опередила гражданский быт: телесные наказания продолжали существовать для штрафованных нижних чинов, но на практике применялись редко. А что касается своевольного рукоприкладства со стороны офицеров, то мне памятна имевшая место у нас в доме сцена такого рода: распетушившийся «инвалидный начальник» (т.е. начальник инвалидной команды), увидев своего солдата в раздирательном состоянии, стал его ругать и помахивать кругом кулаками, но никак не решался ударить солдата. Все присутствующие отмстили с удовольствием этот факт в военном быту; тем более, что наш инвалидный начальник был большим любителем мордобития, и в настоящем случае у него, видимо, чесались руки; очень хотелось ударить солдата, но не решался на виду у свидетелей, боясь, вероятно, ответственности.
Впрочем, бывший тогда военным министром граф Д.А. Милютин был первым знаменосцем освободительных реформ эпохи 60-х годов. Кто бы подумал, что армия, военная сила, которая по самому существу должна быть обречена на режим суровый, после жестокой дисциплины, существовавшей при Николае I, стала вдруг образцом для либеральных преобразований всего домостроя российского!
Возвращаюсь к обрывкам воспоминаний моего раннего детства, представляющим какой-нибудь общий интерес.
Запечатлелись у меня в памяти некоторые события польского восстания 1863-1865 гг., затронувшего тогда и некоторую часть Белоруссии, где в уездах преобладали польские помещики, а в городах было немало польских шляхтичей, состоявших даже и на государственной службе.
Помню, что одна из моих сестёр вбежала однажды с улицы с тревожным оповещением, что казаки погнали по улице знакомого пана Стульгинского и многих других панов. Все бросились на улицу, и я, конечно, в том числе. Столпились мы у ворот, и запомнилась мне необычайная сцена. Вдоль улицы тянулась бесконечная вереница пленных, конвоируемых казаками. Это было скорее какое-то переселение народов: тут были мужчины и женщины, молодые и старые: кто пешком, с котомкой за плечами, а кто и верхом на кровной лошади, кто в телеге, а кто и в хорошем парном экипаже. А по бокам этой пёстрой колонны были изредка видны верховые казаки.
По дороге пленные заходили в лавки и запасались, чем было нужно. Всё это носило довольно мирный характер. Такие сценки прохождения пленных повторялись затем несколько раз, но продолжались недолго.
Вообще, надо заметить, что в нашем Режицком уезде события польского восстания имели лишь отражённый характер, и притом довольно слабый. Зато последовавшие репрессии, отцом которых был знаменитый Муравьёв, виленский генерал-губернатор, приводили в содрогание всё население нашего края, виновных и невиновных.
Поплатился и мой бедный отец, не имевший никакого отношения к польскому восстанию. Случилось так, что один из наших посетителей, мелкий шляхтич Калиновский, выразился неодобрительно о Муравьёве. Дело было вечером, в летнюю пору, окно было открыто на улицу, а под окном подслушал жандарм и донёс по начальству. Калиновского посадили в тюрьму на 6 месяцев, а отца оштрафовали на значительную по тому времени сумму в 300 рублей и объявили потом к продаже с публичного торга всё наше имущество.