катастрофой. Какую службу сослужили нам в эту войну с Японией все хитроумные расчёты, клонившиеся к тому, чтобы взмылить и подзадорить наш традиционный девиз «шапками закидаем»? Разве это помешало затем призванным из запаса уклоняться от строя даже членовредительствами, которых появилось такое множество, что вызвали даже особый приказ главнокомандующего?
Меня могут спросить, почему же вы сами, зная Японию и японцев, вместе с начальником дивизии, генералом Янжулом, бывшим военным агентом в Японии, не выступили с поправками к извращённым выводам гастрольных лекторов? Это был бы упрёк несправедливый. Ещё в 1895 г., после поездки по Японии, я представил подробную записку по начальству о вооружённых силах Японии, как сухопутных так и морских, в которой выводы имели предостерегающий и отнюдь не убаюкивающий характер. Пытался я и на этот раз, после лекций гастрольных лекторов, внести скромные поправки к легкомысленным выводам о ничтожестве японских вооружённых сил. Но сделанная в этом отношении попытка вызвала сейчас же упрёки в «непатриотичности» и несвоевременности таких поучений, которые могут действовать на других обескураживающим образом; «проповедывать силы неприятеля, хотя они были вполне реальны, значит быть гасителем нашего feu sacre [24]»...
Вот что пришлось выслушать от начальства. Слишком крепко въелось у нас стремление к самосмакованию. Малейшая попытка к выяснению наших слабостей приравнивается уже к самооплеванию; и таким образом мы искони предпочитаем, по примеру премудрого страуса, не смотреть на угрожающую опасность, а лучше прятать голову под собственным крылом.
Вместе с мобилизацией начались и импровизации в отношении командного состава: в предназначенных для отправления на театр войны в первую голову 10-м и 17-м корпусах меняется почти весь высший командный состав. Однако все эти остающиеся дома начальники не преминули сорвать с казны перед уходом все денежные выдачи, которые положены при мобилизации, точно они в самом деле отправляются на войну. А пособия эти, для высших начальников, измерялись несколькими тысячами для каждого...
Это было открытое хищение на виду у всех, в том числе и высшего начальства, которое притом и ухом не вело, видя эти вопиющие злоупотребления, памятуя, очевидно, мудрый девиз - жить самим и давать жить другим.
Не буду здесь касаться жгучих событий, пережитых во время кровопролитной войны, всеобщей забастовки, революции и прочем. Я достаточно писал об этом в двух томах моей книги «В штабах и на полях Дальнего Востока», «Злобы дня в жизни армии» и в многочисленных статьях газетных. Да и надвинувшиеся на нашу бедную Родину современные подавляющие события настолько люты и злободневны, что перед ними меркнет всё старое. Ограничиваюсь поэтому повествованием лишь того из пережитого, в чём тогда уже сказывались зародыши всего того, что стряслось над нами впоследствии, во время Великой войны и после, что переживаем поныне.
После Японской войны мой полк неожиданно для меня получил назначение на Урал, на усмирение волновавшихся там рабочих на горных заводах. Мне от одной мысли о такой моей роли стало невыносимо жутко. Об этом ли я мечтал для моей Родины после Японской войны, когда вся Россия вопила против засилья бюрократии, жаждали реформ, - хоть малейшего дуновения свобод?
Вспоминаю, с каким воодушевлением во время войны мы переходили в наступление на Шахэ, после того как до нас дошёл какой-то манифест, заключавший какие-то туманные обещания реформ в будущем. Хорошо помню, что не один я, либерал и прогрессист, таил такие чувства; а это слышно было в словах, видно было на лицах многих офицеров, которое доподлинно тогда рвались в бой. Я понял тогда до осязаемости, как необходимы для войны воодушевляющая идея, импульс, душа войны. И вот война кончилась. Объявлена конституция. И опять свирепствует реакция, перемена фронта. Во многих местах винтовки обращены против своих.
Под видом болезни я уклонился от карательной миссии. Я счёл себя вправе позволить себе это, после того, как честно нёс боевую службу на передовых позициях, от самого начала до конца войны - на постах командира полка, бригады и временного начальника дивизии, - когда все генералы нашей дивизии, под разными предлогами, бежали с театра войны в Россию. Я твёрдо решил выйти в отставку, хотя ещё не выслужил пенсии и был «аки благ, аки наг».
К счастью, подвернулась военно-историческая комиссия при Главном управлении Генерального штаба по составлению истории Русско-японской войны, - работа, которая пришлась мне чрезвычайно по душе, в особенности в то смутное время.
Очутившись на службе в Петербурге, я с головой окунулся в писательскую работу и публицистику. Выбрали меня редактором единственного частного военного журнала «Разведчик», и, кроме того, я стал постоянным сотрудником во многих больших органах, конечно, прогрессивных, Петербурга, Москвы и Одессы. Горечи накопилось немало за время пережитой войны с Японией. Было о чём кричать, на что роптать и негодовать. В особенности мне дорого воспоминание о моём сотрудничестве в «Русских Ведомостях», где печаталась серия моих статей под заглавием: «Вопросы национальные и вероисповедальные перед лицом войны», печатавшиеся в этой газете в 1906 и 1907 гг. под моими инициалами М.Г.
Всё ли я мог сказать тогда, состоя генералом Генерального штаба на действительной службе, в Петербурге, на виду у высшего начальства? Не кривил ли душой? На это отвечу рецензиями Изметьева (в журнале «Офицерская Жизнь»), Парского, Апухтина и многих других, находивших в моих печатных трудах «огромную долю гражданского мужества со стороны автора». А генерал Мартынов, рецензируя в «Голосе Москвы» редактируемый мною «Разведчик» и тоже удивляясь моей «разнузданной смелости», не то предупредительно, не то поощрительно по моему адресу указывал, что я революционизирую военную мысль.
Сам я, оглядываясь теперь назад и просматривая иногда мою книгу «Злобы дня в жизни армии» (издание 1910 г.) или мои газетные и журнальные статьи того времени, удивляюсь, как это мне тогда сходило с рук. Объясняю это только природой существовавшего у нас деспотическо-бюрократического режима. Вместо строго регламентирующего закона всё зависело от усмотрения и каприза властей. То, вдруг, схватят мирного адвоката, который неосторожно проболтался во время какого-нибудь юбилейного обеда, и сошлют в Нарымский край. А тут же рядом закрывают глаза перед вольностями генерала на действительной службе. Разумеется, в конце концов меня взяли за жабры - пригрозили увольнением со службы; так что я предпочёл сам оставить службу. Но об этом после.
Невыносимо тяжка мне была горькая доля моих собратьев евреев, которые под конец войны подвергались в России кровавым погромам, насилиям и изнасилованиям, после того как они несли на себе все тяжести войны наравне со всеми другими народностями России. Ещё на театре войны, когда дошли до нас известия о чудовищных одесских погромах, организованных при содействии властей и сопровождавшихся прямо скотскими зверствами, на меня напало смертельное уныние, длившееся несколько недель. Одолела апатия, от которой я не мог освободиться. В душе произошёл какой-то разлад с самим собою и со всем окружающим. Я стал искать выхода из душевного маразма, примирения с совестью. В результате я затаил наивную мысль, нелепость которой мне стала ясна только впоследствии, когда, по возвращении в Россию, я ближе разобрался в том, что такое Николай II в еврейском вопросе. Но тогда, на театре войны, я был глубоко убеждён, что виною всех бедствий в России, в том числе и еврейских погромов, являются наши бюрократы, что царя обманывает своекорыстная камарилья.
Я принял поэтому определённое решение: по возвращении в Россию припасть к стопам государя, ходатайствовать за преследуемых и гонимых евреев. Мне наивно думалось, что государь поверит своему боевому офицеру, тоже еврею, удостоенному всеми боевыми отличиями и честно исполнившему свой долг