— Пока, мам, — говорит Ева сквозь щелку.
Добравшись до кухни, я обнаруживаю на столе запечатанный конверт из плотной коричневатой бумаги. Меня тотчас охватывает нехорошее предчувствие.
Это из школы прислали табель успеваемости. Я изучаю его сверху донизу, потом переворачиваю, не веря глазам. Не знаю даже, на кого больше сердиться, на Еву или на школу. Посещаемость у нее, оказывается, была отвратная. И как результат — благополучно заваленные экзамены.
Я снова беру в руки конверт и замечаю, что в нем есть что-то еще. Я переворачиваю его и вытряхиваю. На пол вываливается конверт поменьше, на этот раз белый.
В нем — записка от директора школы. Подпись неразборчива, почерк с обратным наклоном, но не в том суть. Доктор философии Харольд Стоддард уведомляет меня, что, если Ева еще раз прогуляет школу, не представив должного объяснения, ее исключат насовсем. Внизу — место для росписи в получении.
Я держу бумагу в руке и глупо моргаю. А как прикажете реагировать?
Я до того расстроена, что меня начинает трясти. Господи, ну почему они раньше-то не сказали? Пока я еще могла что-нибудь предпринять?.. А сейчас, если даже удастся предотвратить ее исключение, лучшее, на что можно надеяться, — это что она проскочит едва ли с третью зачетов.
Я сую письмо обратно в конверт, торопясь и сминая бумагу. Я не собираюсь его подписывать. Оно похоже на сообщения на экране, которые появляются перед очередным крахом системы: такая-то программа обнаружила неустранимую ошибку, работу твою спасти невозможно, а теперь будь хорошей девочкой и нажми «OK». О’кей? А вот фиг вам, никакой не о’кей!
Я подумываю, не позвонить ли Роджеру на работу, но потом решаю подождать, пока он приедет домой. Тогда и поиграем в «камень, ножницы, бумагу», разбираясь, кто позвонит Еве и срочно вытребует ее под домашний арест.
Я наливаю себе вина и отправляюсь отмокать в ванну. Делать особо нечего, а я этого не люблю. Но ничего не попишешь, в доме чисто, а работы — по более чем объективным причинам — сегодня я с собой не взяла. Даже газеты под рукой нет, чтобы начать подыскивать новое место. Я смогу этим заняться только завтра.
Когда появляется Роджер, я сижу в гостиной, поджав под себя ноги. Просматриваю старый «Ньюйоркер» — журналы у нас скопились чуть не за год, все нечитаные — и попиваю кофе. Двух стаканов вина «Гевурцтраминер» мне хватило.
— Боже, как я рада тебя видеть, — говорю я.
И это сущая правда. В последнее время мы мало виделись, а мне сейчас так нужна поддержка, так нужно с кем-то поговорить.
— Налей вина, тебе не помешает глоточек…
Он подсаживается ко мне на диван. Без стакана, но зато в уличной куртке.
Что-то определенно не так. И дело не в уличной куртке и не в отсутствии стакана. Он никогда ко мне не подсаживался. Он всегда устраивался напротив. Я отрываю взгляд от «Ньюйоркера», вновь исполнившись дурного предчувствия. Кто-то умер — я точно знаю.
Он берет мою руку в свои. Ладони у него холодные и влажные. Я борюсь с желанием отнять руку и немедленно вытереть. Я вижу, он очень расстроен.
— Аннемари… — начинает он придушенным голосом, словно у него язык к гортани приклеивается.
Господи, похоже, я не ошиблась. Я не припоминаю, чтобы кто-то болел. Несчастный случай?..
— Что такое? — спрашиваю я. — Что случилось?
Он смотрит на наши соединенные руки, потом снова мне в глаза.
— Даже не знаю, как тебе сказать…
— Сказать — о чем?
Его губы движутся, но он не произносит ни звука.
— Бога ради, Роджер, да говори уже!
Я отбрасываю журнал и накрываю рукой наши переплетенные пальцы.
Он вновь опускает взгляд, и на меня смотрит лишь небольшая лысина у него на макушке. Наконец он поднимает голову, на лице — отчаянная решимость.
— Я ухожу.
— В каком смысле уходишь?
— Я решил жить с Соней.
Вылетевшие слова витают в воздухе, но мои уши отказываются впускать их в себя. Ну, примерно так. Я отдергиваю руки.
— Прости меня, — продолжает он.
Зажимает руки между коленями и смотрит на них так, словно впервые увидел.
— Я не хотел причинять тебе боль. Никто из нас не ожидал, что этим все кончится…
— Соня? — говорю я. — Та доктор-интерн?
Он кивает.
Я таращусь на него. Он продолжает что-то говорить про то, как ему жаль, он несет всякую чепуху, но я думаю о другом. Я вспоминаю рождественскую вечеринку, где я единственный раз видела Соню. Помнится, я обратила внимание на ее блестящие каштановые волосы, пышную грудь, тонкую талию, затянутую в алое платье с блестками.
— Погоди, — прерываю я его нескончаемый монолог. — Ей же никак не больше… лет двадцати восьми?
— Ей двадцать три.
Я молча смотрю на него, отдавая себе отчет, что челюсть у меня упала. Он правильно истолковывает выражение моего лица.
— Дело не в том, — говорит он. — Она через многое в жизни прошла. Она очень взрослая.
Ну да, это после того, как мы с ним через очень многое в жизни прошли. Вырастили ребенка, да, собственно, и друг друга. И вот теперь он меня бросает ради женщины пятнадцатью годами моложе? Всего на восемь лет старше, чем наша дочь?
Сперва это просто не укладывается у меня в голове, но потом все становится на место — и меня захлестывает гнев. Сознание как бы раздваивается, одна часть принимается разбираться и усматривает бессмысленную иронию в том, что это он бросает меня. После всех лет, что я мирилась с его недостатками и проступками, разрушавшими краеугольные камни нашего брака, он отрекается от меня?..
Тут до меня доходит, что я так и не отреагировала на известие. Он ждет, глядя на меня с лицемерной заботой. Он наклонился ко мне, он морщит лоб, его глаза полны сожаления. Дурацкий галстук лежит на коленях. Вот бы его им задушить!
— Ну так убирайся, — говорю я наконец.
— Аннемари, пожалуйста…
Голос у него тихий и печальный. Он очень старается продемонстрировать должное сожаление и грусть. И тут во мне что-то ломается.
— Убирайся! — выкрикиваю я. — Вон! Вон! Вон!..
Я швыряю в него горшочком с африканской фиалкой. Следом отправляется подставка. Потом «Ньюйоркер», за ним еще и еще, а когда журналы кончаются, я хватаю подвернувшийся компакт-диск, записную книжку… Я протягиваю руку к недопитой чашке кофе, и тут Роджер, пригибаясь, выскакивает из комнаты. Чашка летит в стену. Она звенит и расплескивает кофе, но, к моему разочарованию, не разбивается.
Минут через пятнадцать он спускается с большим чемоданом. Я сижу за кухонным столом, сложив на груди руки, на самом кончике стула, вытянув ноги так, словно у меня поясница не гнется.
Он встает прямо передо мной, но я отказываюсь взглянуть на него. Я только замечаю, что он упаковал зеленый чемодан со сломанной ручкой. Исправный чемодан, таким образом, останется у меня.
— Я дам знать, где остановился, — говорит он.
Он ждет, чтобы я ответила. Он умудрился встать так, что я волей-неволей вижу только его ширинку,