порыве к свободе, и во внеисторическом подходе к историческому материалу в литературе, в отнесении утопической картины свободы в условное прошлое, и в образной проповеди высоких патриотических воинских доблестей национальных героев. Гоголю в его исторических изучениях — и как читателю и как педагогу — очевидно, была свойственна близкая декабристам концепция исконной вольности русского народа, свободы как его национального достояния и характера, наносности для него всех современных Гоголю форм угнетения и государственности.
Эта концепция, оформлявшаяся еще в конце XVIII века у Княжнина и у Радищева (у последнего особенно четко она выражена в его неизданных выписках-заметках по русской истории), и тогда и у декабристов противостояла официальной точке зрения на исконную верноподданность русского народа. У Гоголя эта концепция выражена и художественно, в утопии «Тараса Бульбы», и прямо — в понятиях — в его исторических заметках.
В данной связи небезынтересно сравнить концепцию Сечи, воплощенную в «Тарасе Бульбе», с изображением общественного уклада и нравов донского казачества XVII века в работе декабриста В. Д. Сухорукова «Общежитие донских казаков в XVI–XVII столетиях»; работа эта занимает половину альманаха декабриста Корниловича «Русская старина» на 1825 год (второе издание тоже в 1825 году). Как совершенно справедливо замечает М. К. Азадовский,[42] в этой работе Сухорукова явственно проведена идеализация самоуправления и быта казаков, сами они предстают как рыцари без страха и упрека, их «круг» — это как бы вече более новых времен; они свободны, не знают тирании, их власти выбраны народом, их строй демократичен. Все эти тенденции в изображении, или, вернее, в утопии, Сухорукова выражены значительно менее ярко, чем у Гоголя, да и мировосприятие Сухорукова не очень уж демократично. Тем не менее историческая связь изображения казачества у Сухорукова и Гоголя едва ли может быть подвергнута сомнению. Следует думать, что некоторые детали «нравов» для своей повести Гоголь мог заимствовать у Сухорукова, не смущаясь тем, что в одном случае шла речь о донцах, в другом о запорожцах. Едва ли можно сомневаться в том, что представление Герцена о старинном казачестве (см. выше о его статье «Русское крепостничество») строилось и на основе «Тараса Бульбы» и отчасти на основании статьи Сухорукова.
Что касается исторических заметок Гоголя, то ведь в них и древние славяне похожи на запорожцев из «Тараса Бульбы», а их общество — на Сечь в изображении Гоголя. Так, в заметках по истории славян Гоголь пишет: «
В другом месте, в выписках и заметках о древнерусской истории, Гоголь с удовольствием говорит об исконной для славян республиканской форме общества, модернизируя, в духе русского просветительства конца XVIII — начала XIX века, древность в сторону своей мечты: «Прокопий находил их[43] язык, равномерно как и Антов, странным для слуха. Он говорит, что они не подлежали единодержавной власти, но издревле имели общенародное правление».
Гоголь разделяет декабристский культ древнего Новгорода и представление о нем как о республике с некой конституцией неопределенно-демократического типа, то есть как о республике современного ему, Гоголю, характера. Однако и здесь заметны черты его личного-гоголевского отношения к общественным вопросам, прежде всего в том, что он выдвигает, — и, кажется, не без сочувствия, — стихийный, дикий характер новгородской вольности; эта стихийность, разумеется, вступает в противоречие с модернизацией Новгорода и представлением о его конституции — и, кажется, готова победить в сознании Гоголя.
Среди его исторических записей есть заметка, которая так и названа: «
Все эти заметки о древнеславянской и древнерусской воле — это как бы комментарий к идеям «Тараса Бульбы», так же как известный набросок Гоголя «Как нужно создать эту драму», относящийся к замыслу трагедии о запорожцах и к тому же времени, когда Гоголь работал над второй редакцией Бульбы: «Осветить ее всю минувшим… обвить разгулом… и
И в потоп речей неугасаемой страсти, и в решительный отрывистый лаконизм
Не углубляясь в изучение системы исторических взглядов, метода мышления и работы Гоголя- историка, что не входит в задачу данной работы и к тому же вполне удовлетворительно выполнено уже Г. М. Фридлендером,[45] следует здесь же подчеркнуть, что Гоголь, наследуя декабристскому утопическому радикализму политического мышления, далеко отошел от декабризма и в сторону «мужицкого» демократизма своей общей настроенности и в сторону социологичности, реальности своего исторического мировоззрения. Как историк, он мыслит категориями социальных структур, классов, движения крупных общественных сил — в духе Гизо, Тьерри и др., которых он хорошо знал (см. гоголевскую «Библиографию средних веков» — Сочинения, т. IX). Он пользуется соответственными понятиями и материалами нечетко, иногда не совсем умело; иногда он соскальзывает, видимо сам не замечая этого, к архаической манере историков-«художников», но в своих штудиях по истории, как и в программе лекций (по истории средних веков), он говорит о социальных структурах, культуре, администрации, «механизме правления», состоянии военного дела народов — более, чем об отдельных событиях, интересуясь такими процессами, как «ослабление феодализма», рост торговли и сила ее, историей городов и т. п.
Гоголь не был человеком декабристского круга и склада. Разночинец в душе, органически ощущавший мир не с социального верха, а снизу, он был человеком, обращенным в будущее, через Белинского к Чернышевскому, — как неустроенно и неоформленно ни было его общественное самосознание. Декабристские мечтания пришли к нему как легенда, как отзвук уже чужой эпохи, однако будящий сильные чувства и в современности. Сам же он, Гоголь, недаром из двух составных частей своей личной фамилии сделал своим писательским именем, то есть принял как свое имя перед народом и историей, не дворянски звучавшее Яновский, а вызывающе простонародное (и подчеркнуто украинское), парадоксальное для «поэта» тех времен имя Гоголь (вспомним, что Бенкендорф не мог, да, вероятно, и не считал нужным, запоминать или писать правильно эту фамилию, называя автора «Ревизора» Гогелем.[46]
Конечно, в среде Пушкина, Жуковского, Вяземского и т. д. еще в начале 30-х годов Гоголь воспринимался как некий «самородок» из толщи провинции, из некультурной мелкой шляхты (сомнительное дворянство!), и не случайно Гоголя «выводил в люди» Свиньин, ведомый спец по самородкам из народа, настойчиво вводивший их в литературу через свои «Отечественные записки», где он — видимо, в том же плане — опубликовал и первую напечатанную повесть Гоголя — «Бисаврюк, или Вечер накануне Ивана Купала»; и он, вероятно, свободно редактировал текст Гоголя, как и всякого «самородка».
Есть все основания думать, что и сам Гоголь, которому так тяжко пришлось в чиновничьем, сумрачном, казенном Петербурге, который прошел тяжкую школу бедствий разночинца и нищего, обивающего пороги в столице, голодающего и холодающего, урывающего ничтожные должности и унизительные работы, чтобы прожить, сам Гоголь остро чувствовал свою социальную (а может быть, к тому же еще и национальную) ущемленность, обиженность, — и едва ли не негодовал, чувствуя себя титаном рядом с ничтожествами, «приветливо» похлопывавшими его по плечу. Кто знает, сколько пережитой горечи