в шуточках Гоголя вроде таких слов в письме к Плетневу (9 октября 1832 года, из Курска): «Вы счастливы, Петр Александрович! вы не испытали, что значит дальняя дорога. Оборони вас и испытывать ее. А еще хуже браниться с этими бестиями станционными смотрителями, которые, если путешественник не генерал, а наш брат мастеровой, то всеми силами стараются делать более прижимок и берут с нас, бедняков, немилосердно штраф за оплеухи, которые навешает им генеральская рука». Или такое много приоткрывающее место в письме к Погодину, которого Гоголь приглашает из Москвы к себе, в Петербург (9 февраля 1835 года): «Я живу теперь в тесноте… Но если тебе не покажется беспокойным чердак мой, то авось как-нибудь поместимся. Впрочем, мы люди такого сорта, которых вся жизнь протекает на чердаке».
Разумеется, теперь уже ясна нелепость попыток понять и объяснить Гоголя 30-х годов путем перенесения на него данных о мировоззрении и проповеди Гоголя 1846–1847 годов. О глубокой ошибочности таких попыток и тенденций предостерегал, и предостерегал настойчиво и четко, столь разумный и великолепно осведомленный свидетель, как Анненков. Между тем, начиная с Кулиша и до литературоведов 1920-х и даже еще 1930-х годов, такие попытки делались, притом нередко с шумом и решительно агрессивными намерениями, по адресу Гоголя. При этом забывалось и свидетельство Анненкова и мудрые указания Чернышевского, — не говоря уже об указаниях, с очевидностью заключающихся в самих художественных произведениях Гоголя.
В отношении же советских литературоведов вызывает удивление более всего то, что они забывали иной раз даже указание Ленина, содержащееся в известных словах его статьи «Еще один поход на демократию» (1912), — об «идеях Белинского и Гоголя, которые делали этих писателей дорогими Некрасову — как и всякому порядочному человеку на Руси…»[47]
Следовательно, Ленин прямо и недвусмысленно сближает
В самом деле, идеи Гоголя 30-х годов — совсем, совсем не те, что в 1846 году, и об этом тоже говорили уже советские литературоведы, особенно в последние годы. Это были идеи человека, глубоко недовольного всем строем общества его эпохи, страстно и мучительно протестующего против всего уклада и всей государственности николаевской России, осознанно отвергающего этот уклад и рвущегося к проповеди вражды к нему, как, впрочем, и к укладу западных государств его времени.
Мы ничего не знаем точно о, так сказать, «положительной программе» Гоголя 30-х годов, не знаем даже, была ли она сколько-нибудь отчетливо уяснена им. Но очевидно, что, не будучи революционером, — по-видимому, даже в теории, — Гоголь отрицал окружавшее его, и отрицал более или менее открыто.
Творчество Гоголя уясняет, каково было объективное содержание протеста писателя. Последовательность же этого протеста с бесспорностью удостоверяет П. В. Анненков. Следует отметить, что указание Анненкова по этому вопросу должно было бы лечь в основу всякой биографии Гоголя, всякого разговора о нем как о личности и интеллекте. Анненков — свидетель осторожный, точный, ответственно, как серьезный ученый, подходящий к своим сообщениям. Кроме того — это единственный из близких Гоголю людей, много и пристально наблюдавший его в 30-е годы, притом наблюдавший его в интимном кругу, притом умевший глубоко понять значение своих наблюдений и оставивший нам подробные воспоминания, предназначенные именно для использования биографами и вообще наукой.
Отмечу еще, что Анненков сам вовсе не был столь радикален в политическом смысле, чтобы стремиться преувеличивать радикализм Гоголя. Поэтому критика его свидетельств в данном пункте должна отвергнуть подозрение в возможной пристрастности; наоборот, если Анненков так явно настаивает на радикализме Гоголя, стараясь во что бы то ни стало довести до сознания читателя этот пункт, хотя это и было нелегко по цензурным условиям и приходилось прибегать к иносказаниям и полунамекам, — если Анненков делает это, вовсе не слишком сочувствуя столь решительному отрицанию, — то, значит, он заинтересован именно в истине, значит, так оно и было на самом деле. Следует вспомнить также, что Анненков опубликовал свою статью о Гоголе уже в 1857 году, то есть вскоре после событий.
Нельзя не напомнить здесь же основные указания Анненкова (речь идет о любви Гоголя к В. Скотту): «Вальтер Скотт не был для него [Гоголя] представителем охранительных начал, нежной привязанности к прошедшему, каким сделался в глазах европейской критики; все эти понятия не находили тогда [в 1830-х годах] в Гоголе
Авторитетное свидетельство Анненкова находит полное соответствие как в содержании творчества Гоголя 30-х годов, так и в ряде замечаний, то и дело проскальзывающих в его письмах. Вообще говоря, Гоголь был чрезвычайно скрытен в своих письмах и, как правило, не обнаруживал в них ни перед кем ни своей души, ни своих замыслов, ни своих мнений. Но иногда он, видимо, не мог удержаться, и кипевшее в нем негодование, гневное раздражение на ход вещей в российском государстве императора Николая прорывалось. Таков известный выпад в письме к Погодину от 1 февраля 1833 года по поводу исторической пьесы Погодина: «Ради бога, прибавьте боярам несколько глупой физиономии. Это необходимо так даже, чтобы они непременно были смешны. Чем знатнее, чем выше класс, тем он глупее. Это вечная истина! А доказательство в наше время».
Совет Погодину — не простая шутка, а проявление литературной политики, художественной агитации за «потрясение» части «самого основания». Не надо думать, что незначительной мелочью является такая бутада в письме к тому же Погодину от 17 апреля 1835 года: «У нас единственная исправная вещь: почтамт»; в осторожной манере Гоголя это косвенное признание того, что все в государстве (кроме почты!) неисправно, свидетельствует опять о немалом накале его раздражения.
28 ноября 1836 года он пишет тому же лицу: «В виду нас должно быть потомство, а не подлая современность». 30 марта 1837 года — ему же из Рима: «О! когда я вспомню наших судий, меценатов, ученых умников, благородное наше аристократство… Сердце мое содрогается при одной мысли!»… «И я ли… могу не любить своей отчизны? Но ехать, выносить надменную гордость безмозглого класса людей, которые будут передо мною дуться и даже мне пакостить. Нет, слуга покорный».
15 марта 1838 года в письме к В. Ф. Одоевскому о современной России: «… все рынок да рынок, презренный холод торговли да ничтожества!» — а в апреле 1838 года в письме к М. П. Балабиной: «… холодный, расчетливый, меркантильный европейский ум…» И департаменты, аристократство, меценаты феодальной и бюрократической, Российской империи, и меркантильность рынок века капитала, несомненно, презренны в глазах Гоголя этих лет.
После всего сказанного о построении и, так сказать, идейном движении повестей, вошедших в «Миргород», и всего этого сборника в целом, нет необходимости подробно останавливаться на «Вие», во