придерживаться все того же примера с Фаустом и Мефистофелем.
Что приобретается с приходом черта в сюжет? Исключительность в первую очередь. Это вам не какой-нибудь болтун-нигилист, все осуждающий за кружкой пива. Дьявол самолично! Событие необычайное, из ряда вон выходящее.
А из ряда вон выходящее останавливает человеческое внимание. Тут имеет место и любопытство и выход из будничной рутины, из ряда примелькавшихся, привычных, никаких эмоций не вызывающих событий. И обратите внимание, как тянется искусство к исключительному.
Миллионы сластолюбивых молодых людей соблазняют миллионы девушек. Поплакав в подушку, миллионы обманутых смиряются с несчастьем.
Но Карамзин пишет о той, которая от несчастной любви утопилась в пруду, где-то возле нынешней станции метро 'Автозаводская' ('Бедная Лиза').
И Пушкин пишет о той, которая утопилась возле мельничной запруды ('Русалка').
Тысячи и тысячи молодых американцев бросают подруг ради женитьбы на богатой.
Но Драйзер пишет о том, который не только бросил, но и утопил свою беременную подругу. И это типичная 'американская трагедия'.
Тысячи и тысячи студентов размышляют о границах дозволенного я недозволенного. Достоевский выбирает того, кто переступил-таки дозволенное и совершил убийство.
Смертью кончилось дело. Нельзя пройти мимо, не задуматься.
Так вот, из ряда вон выходящее, останавливающее внимание естественно присуще фантастике. Дьявол вмешался в дело! Обратите внимание!
Вторая заслуга фантастики — в наглядном упрощении. Об этом говорилось выше. Гёте доказывает нам, что ничто не дает счастья, кроме творческого труда. Но только сказочное существо может предложить для проверки, на пробу все.
Фантастика упрощает и обобщает. И третье ее достоинство — в гиперболизации вывода.
'Аэлита' А. Толстого кончается апофеозом любви. Слово 'любовь' несется через космические просторы от Марса к Земле. Любовь побеждает пространство, любовь побеждает космос, любовь выше всего!
Если место действия отнесено в космос, автор как бы убеждает нас: 'Так будет везде-везде- везде!'
Если время действия отнесено в будущее, автор как бы говорит: 'Так будет всегда-всегда-всегда!'
Недаром так режут нам глаза произведения западной фантастики, в которых герои копят деньги на перевозку домика на Марс (Р. Бредбери), или сосланные каторжане продаются как рабы на рынке Венеры (Р. Хайнлайн), а в созвездии Лебедя управляет принцесса (Э. Гамильтон).
Итак: исключительность, останавливающая внимание, наглядное упрощение и обобщение, гиперболизация вывода — вот достоинства, привлекавшие в свое время к фантастике ненаучной, присущие и научной.
А недостатки?
Два знаю: недостоверность и деконкретизация.
Последняя — оборотная сторона обобщения. Мефистофель — олицетворение отрицания. Он не корсар, не нигилист, не футурист и не битник — он дух сомнения. Смерть у Горького — просто смерть, не гибель от болезни, старости, несчастного случая, от ножа убийцы или на плахе.
Но в подлинной жизни не бывает просто смертей или просто олицетворении, в жизни все конкретно. Олицетворения условны и… неправдоподобны.
Фантастика научная находится тут в промежуточном положении: она достовернее и конкретнее ненаучной. Но нельзя сказать, что она всегда лучше, иногда и конкретность мешает в литературном произведении.
У американца Т. Годвина есть рассказ 'Неумолимое уравнение'. Сюжет его: в кабину 'зайцем' пробралась девушка, а ракета рассчитана на одного человека, и пилот из чувства долга обязан проявить жестокость — выбросить девушку в космос.
Долг оправдывает жестокость — такова милитаристская идея рассказа. Осуждая идею, мы замечаем, кроме того, что и пример-то неубедительный. На самом деле ни долг, ни конкретная обстановка не заставляют автора проявить жестокость. Ведь пилоту нужно избавиться не от девушки, а от лишнего груза в пятьдесят кило. Неужели у него не найдется в кабине, наверняка весящей больше тонны, какого-нибудь кресла, баллона или перегородки весом в пятьдесят килограммов? Волей-неволей у автора получается рассказ не о твердом исполнителе долга, а о несообразительном солдафоне, который с готовностью убивает, вместо того чтобы подумать, как спасти человека.
Автору в данном случае было бы легче, если бы явился сказочный Ангел Смерти и сказал бы безапелляционно: 'Выбирай, ты или она?'
Так что панацеи нет. Некоторые темы удобнее выражать без фантастики, другие — с помощью научной фантастики, третьи — с помощью ненаучной.
И тем не менее ненаучная фантастика, столь распространенная в прошлых веках, к началу XX века в русской литературе сошла почти на нет. Вспоминаются еще драмы Л. Андреева, некоторые рассказы А. Грина ('Крысолов', 'Словоохотливый домовой'). Но, в общем, примеров немного, подыскиваешь их не без труда. Видимо, вместе с ослабевающей религией слабело я серьезное отношение к сказочным образам. У Пушкина русалка — трагический образ, у Аверченко — карикатурный: тупое, пахнущее рыбой существо, умеющее только ругаться подслушанными у рыбаков 'словесами'.
Сверхъестественное ушло, оставив в литературе пустое место, а научная фантастика это место заняла не сразу.
Отчасти из-за непонятности. Ведь русалки и черти куда проще, понятнее машин. В сущности они очень человекообразны, эти бездушные кокетки с рыбьими хвостами или мелкие пакостники с рожками и копытами. 'Дождичек посылает бог' — мысль примитивнейшая, не требующая умственного усилия. Юпитер гневается и стреляет молниями — тоже легко себе представить. А попробуйте доходчиво рассказать о влажности и точке росы и о том, как невидимые пары оседают на ядрах конденсации и от них приобретают заряд, и если облако заряжено положительно, а земля отрицательно, происходит пробой, как бы короткое замыкание, и при этом электроны проскакивают из земли в небо и оставляют за собой ионизированный след, и по тому следу заряд устремляется в землю, и все это называется молнией. И поскольку скорость ее сверхзвуковая, возникает ударная волна, как у самолета на звуковом барьере, эта воина и есть гром.
Попробуйте, объясните. Юпитер с насупленными бровями как-то доходчивее.
Но дело не в одной только доходчивости. Еще и в том причина, что 'серьезный' читатель — потребитель психологической литературы — не сразу менял свое отношение к необыкновенному. Отношение это проходило примерно такие этапы:
1. Люди верят, что любые чудеса способны совершить бог, ангелы, черти и прочая нечисть.
2. Люди не верят в сверхъестественные силы и считают, что чудес не бывает.
3. Люди верят, что любые чудеса способна совершить наука.
Так вот, доброе столетие от середины XIX века и до середины XX выпало на скептический период. Трезвый читатель был убежден, что чудес не бывает вообще. И писатели-фантасты, начиная с Жюля Верна, тратили немало усилий, доказывая в каждом отдельном случае, что данное чудо выполнимо, что наука я техника способны создать подводную лодку и воздушный корабль и доставить человека к Луне. И я еще застал массового читателя-скептика, отрабатывал методику убедительных доказательств (о ней рассказывалось в главе о фантастичности), считал себя специалистом по обоснованиям, с охотой занимался обоснованиями, пока в один прекрасный день не узнал, что ломлюсь в открытую дверь.
Дверь открыли, конечно, ученые, а не фантасты. Они создали атомную электростанцию, кибернетические машины и космические корабли, заставили поверить во всесилие науки. И вместо стенки скептиков с лозунгом — 'чудес не бывает' появился иной читатель, считающий, что любые чудеса осуществимы в принципе.
Конечно, сдвиг в умах произошел не сразу и не повсеместно. И сейчас я встречаю людей, которые говорят мне, что необоснованную фантастику им читать неинтересно. Но раньше таких было большинство, а сейчас — половина. И я даже не сказал бы, что это худшая половина. Среди них не только упрямые