или немцу с овчаркой появиться на базаре, тут же по рядам, как по телефону, передавалось сначала тихо, а потом все громче и громче и, наконец, криком: «Облава!», «Облава!». Весь базар сразу приходил в хаотическое движение. Иногда мероприятие у немцев срывалось. Но чаще попадались нерасторопные деревенские тетки, которые, ничего не соображая и боясь расстаться с мешком, добровольно бежали к черным машинам…
Мы с тетей Валей увидели маму. Она шла с Рымарской вниз, к нашему дому. Рядом с ней шла незнакомая женщина, чуть сзади — мужчина. Все трое с ног до головы были в белом, как будто вываляны в мелу. Все несли на спине по мешку.
— Где-то грабили муку… — сказала тетя Валя, свесившись из окна. Когда они были уже почти у нашего дома, раздалось громкое «Хенде хох!». С противоположной стороны улицы к ним шел немец с автоматом наготове. Все трое поставили мешки, подняли руки, повернулись и пошли опять вверх, к Рымарской.
В нашем переулке «опоздавших» никогда не расстреливали. Машины, которые увозили убитых, не могли проехать по нашему крутому, горбатому Мордвиновскому. Убивали внизу — на Клочковской или наверху — на Рымарской.
Сколько раз я видела, как ведут людей с поднятыми руками на расстрел. Но сейчас вели мою маму! Это было неправдоподобно, как сон. Вот я же на нее смотрю, это ведь моя мама, и… не верю.
«Хоть бы взглянула на меня, мамочка!»
Она ни разу не посмотрела на нас. Все трое шли с поднятыми руками, за ними шел патруль, направив автоматы им в спины.
Внизу, у парадного, остались три мешка муки. Из окон, по обеим сторонам улицы, на эти мешки смотрели горящими глазами. Но выйти на улицу никто не решался. Очень близко раздалась короткая автоматная очередь — одна, сейчас будет еще две…
Потом мы услышали топот и увидели бегущих к дому маму и незнакомую женщину. Мы с тетей Валей бросились им навстречу, слетели с четвертого этажа и схватили мешок муки. На всех этажах в приоткрытых дверях стояли жильцы нашего дома.
— Леля! Что случилось?
— Потом, Валя, потом! Какая радость… Неслыханно, негаданно. Мучица! У нас мучица!
Женщина на всю ночь осталась у нас. Мама предложила ей устроиться на диване, но она сидела в коридоре, обняв мешок с мукой, как подушку, и все плакала и плакала. Громко, навзрыд… А мама… Как будто не ее вели только что на расстрел. Она возбужденно рассказывала тете Вале, как и что было.
На базаре в машину забрали нескольких молодых женщин и мужчин, довезли их до гастронома на Сумской. Он и сейчас там, этот гастроном, около театра Шевченко. Под гастрономом, в подвале, продовольственные склады. Людей заставили грузить мешки с мукой. Когда они нагрузили полную машину, женщины стали просить за работу немного муки. Из немцев были шофер, солдат и небольшого чина офицер. Они разрешили взять муку — «шнель, шнель» — стали показывать на часы. Мама говорила, что она на радости совершенно забыла про комендантский час и помертвела, когда увидела патруль.
— Валя! Патруль около самого парадного! Мне было так жалко муку… Ведут, а я все думаю: ну кому же она достанется? Доходим до театра, а машина еще стоит, представляешь? Я бросилась к шоферу, к офицеру! Ведь мы нагрузили полную машину! Что я говорила — не знаю! На немецком, на русском… Офицер переговорил с патрулем, тот, сволочь, ни в какую. Шофер говорит про детей, я кричу: «Кляйне киндер кранк…» Нас вот с нею отпустил, а того дядьку… Да не плачьте вы! — сказала она женщине в коридоре. — И мука цела, и мы живы-здоровы…
Какая мама боевая стала. Год назад ходила на менку и так же плакала, как эта, в коридоре. А теперь вон какая! Смеется.
На следующий день в нашем переулке только и говорили, что кому-то досталось столько муки! Соседей мама одарила мукой, чтобы они не затаили злобы. Она стала героем дня.
Утром целой группой — я, мама, тетя Валя, мать Зои Мартыненко и тетя Фрося — все пошли к гастроному.
— Вот смотрите, здесь мы грузили, вот еще следы от машины, от муки… А вот тут мы умоляли нас отпустить. Два часа грузили, все болит…
— Мам!
— Что тебе? Потом… не до тебя.
Я узнала того дядьку. Об этом я и хотела сказать маме. Это был «армянин», который в самом начале войны отбирал у нее ящик с банками. Я тогда еще крикнула: «Мама! Не бойся! Папа бежит!» Как же мама его не узнала?
ПЕТЕР
Мы спаслись от душегубки. Когда собаки погнали толпу, мама сильно толкнула меня в спину. Я упала на землю, она накрыла меня собой. Все бежали рядом, совсем у лица, спотыкались о наши ноги, ругались, падали и опять бежали. А когда побежали и мы, мама, стиснув больно мою руку, задыхаясь на бегу, говорила: «Главное — опоздать… собак не бойся… кусают тех, кто паникует. Это не смертельно, главное — опоздать…»
Мы опоздали. Но я видела совсем близко, как черно и страшно было в машине без окон. Как люди, тесно прижатые друг к Другу, с искаженными от ужаса лицами смотрели из машины, хватали последний глоток свежего воздуха. Они вбегали по доскам в машину… была видна спина, но, оказавшись в машине, человек тут же разворачивался лицом. Так и мелькали: спина — лицо, спина — лицо… Такие разные люди, разные лица… А один пожилой седой дяденька даже улыбался. Я подумала, что это и есть, наверное, сумасшедший. Таких я еще никогда не видела. Но что такое сумасшедший — меня очень интересовало. И, увидев каждое неестественное проявление человеком своих чувств, я гадала: «С умом» он или «без ума»? Ну как можно улыбаться, попав в душегубку?
Меня трясло, хотелось быстрее домой. А мама сообразила — вдруг удастся спасти табак!? Но, когда мы, «свободные», прибежали на наше место в торговом табачном ряду, мешок с табаком уже исчез.
Я всегда останавливаюсь на улице, если вижу драку, пьяных, катастрофы. Во время войны мне ежедневно доводилось видеть у людей самые обнаженные человеческие проявления. Я видела глаза, в которых были страх и ужас смерти, желание убить, счастье, что не умер. Все эмоции, страсти у людей в войну были обнажены. Я с детства так привыкла к сильным потрясениям, что желание проникнуть вглубь, пусть даже в самые неприглядные области человеческих отношений, стало навсегда для меня необходимостью. Я не могу пройти мимо скандала. Стою в сторонке и «провожу» через себя все, что вижу и слышу. Потом долго раздумываю, кто прав, а кто нет и почему. Может, они давно уже помирились, а я все хожу и анализирую, почему человек не сумел себя сдержать, почему он так неприлично громко кричал, отчего становится неприятным и уродливым. Почему он потерял контроль над собой — ведь вокруг же люди. А как бы я на его месте?
Сейчас другое время. И совсем, мне кажется, другие люди. У некоторых эмоции ушли внутрь, вглубь, трудно бывает понять, что у человека на уме, потому что на языке у него совсем другие. Я тоже очень изменилась — куда делось открытое бурлящее веселье, щедрая, заражающая всех вокруг «папина» радость… Иногда они прорываются, но пугают тех, кто меня не знает близко. И радуют «своих». И все-таки самый неисчерпаемый источник эмоций, страстей, неоднозначных открытых характеров для меня — в той войне, в моем незабываемом взрослом детстве.
С годами все отстоялось, отложилось в душе и в сердце, а потом преломилось на экране. Я видела таких измученных женщин в жизни, как Мария Плещеева в фильме «Рабочий поселок». Когда все, казалось бы, потеряно, нет никакой надежды на свете и все-таки где-то глубоко есть еще внутренний базис, и она распрямляется, она снова живет!..
Как много было рядом таких внешне грубых, колких, яростных и человечных, как Шура Соловьева из фильма «Дорога на Рюбецаль»! И характер, и одежда, и жаргонная речь — все из моего военного