— Ты «слыхав»? Да что ты вообще «слыхав»? Ты еще скажи, что «ета актриса не чуковная, и на аккордевончике не играить, и плохо чечеточку бьеть…» Он «слыхав»! Да это фильм американский! Понимаешь ты! Дремучий человек! Он «слыхав»…
Я была противной девчонкой. Но в тот вечер наверняка была отвратительна! По всем законам и существу папиного взрывного и стихийного характера я сейчас буду сильно бита. Все вокруг: и мама, и мебель — полетят во все стороны. Что ж, я готова! Мне не страшно ничего! Я удовлетворена, что, наконец- то, в полную силу сказала громко то, что думаю. В школе и вокруг тогда была мода, течение — говорить правду в глаза. Все, без утайки. Вот я и не отстала от «течения». Но с папой никогда ничего не предугадаешь. Он стоял с беспомощной улыбкой, глядя в пол. Потом улыбка исчезла, и он стал смотреть мне в глаза. Долго-долго. Ни одна жилка на лице не дрогнула. Он меня не рассматривал, будто видит в первый раз. Нет. Он смотрел на меня спокойно. Но какая же борьба, какая силища, какие жернова ворочались внутри…
— Ето ты на роднога отца? Спасибо, спасибо, дочурка. Уважила. Ну, бог с тобой…
Голос у него совсем пропал, чужой, незнакомый. Медленными, шаркающими шагами он пошел через комнату, коридор, кухню… Засуетились кот Мурат и собака Тобик, обрадовались, что любимый хозяин выведет их гулять. Открылась массивная дверная щеколда, и папа вышел во двор.
Этот взгляд меня преследует всю жизнь. Мне никогда еще, ни в одной роли не удавалось достичь того состояния душевной борьбы, когда лицо внешне спокойно, а взгляд может перевернуть, сломать, уничтожить.
Я встретила этот взгляд. Через много лет. В фильме, довольно среднем, — «Отверженные». Жан Габен смотрит таким взглядом на … куклу, единственное, что осталось от его Козетты. Прошла жизнь, осталось одиночество, старость и неживая игрушка…
— Люся… Это… это… с папой так нельзя… это самый запрещенный… самый болевой, нет, ты сделала… он не переживет. Папа беззащитный человек. Когда я была молодая — у меня было так. А потом я увидела — э, нет, так нельзя. Он бывает грубым… он не как другие — вежливо и красиво, а за спиной … нет, он весь на ладони, он чистый человек. Ты еще потом поймешь… преданность… понимаешь? Он предан по-настоящему.
— А Фекла? А Володька? А?
— Ты знаешь, что это для него, может быть, самая большая трагедия? Я даже боюсь лишний раз произнести слово «деревня»… а! Ты ведь этого не можешь еще…
— А то, что он настраивал меня против тебя? А? Для всех мать — это все! А что он делал? Как ты тут скажешь, интересно?
— Знаешь, это шутки, и вообще это наше личное… Я на это не обращала внимания. Ведь ты же все поняла. А ему так хотелось. Ты же знаешь, что он на меня и «былван» и «ворона» и «атбайла»… Это все только языком, ля-ля-ля… А как чуть-чуть что-нибудь — он защитник. Я знаю, где он не справится… Папины недостатки нельзя подчеркивать. Двадцать лет разницы. У нас никогда ничего не было злобного. Ни у меня к нему, ни у него… «Леличка, ты же хозяйка, ты же мать, на тибе же усе держиться… ты же усему галава. Мы ж без тебя сироты», — и начинает плакать. Ты же знаешь папу. Люди талантливые — слабые, они не могут существовать без помощи, без разумного совета, без… ну, базиса, что ли… Да если бы папе дать все то, что он делает для тебя. Он бы, может, горы свернул. Если бы направить его талант… в свое время. Ах… Даже в работе у нас. Все считают себя умнее, талантливее, а приглашают на массовку папу! Ты же замечала? А? Нет в них… ну… в нем есть жизнь! Радость отдать себя целиком! В нем есть движение жизни… Наверное, это и есть любовь, я не знаю, какая-то психическая любовь к людям, к ребенку. Ты жила свободно, всегда с нами наравне, воспринимала все движения жизни — те же, что и мы. Пусть это, может, и неправильно… — такое взрослое, что ли детство, но у нас уж так… Он сказал — умру, но у Люси будет «какое ни на есть само высшее образувание…» Иди извинись перед папой.
Но папа со мной был вежлив и холоден очень долго. Это было мучительное время для нас обоих. А потом любовь, проверенная временем, конфликтами и жестокой правдой, вспыхнула с новой силой и — на всю жизнь. Теперь я завидую маме. Она мне кажется самым счастливым человеком — она так интересно прожила свою жизнь рядом с таким самобытным и неповторимым человеком. Больше я никогда такого не встречала.
Вместо репродуктора из черного картона, который хрипел, папа купил новый. Я слушала радио целыми днями. Делаю уроки, работает радио… и вдруг! Как током ударило… да нет, не может быть. По нашему, советскому радио звучит музыка из американского фильма — «Спринг Тайм». Это был период полной изоляции от мира капитализма, период жестокой «холодной» войны и вдруг — музыка из американского фильма! Включаю радио на полную громкость: по квартире полилась музыка дуэта из оперы «Царица», но вот послышалась и незнакомая мелодия. Может, я ошиблась? Ага, вот опять знакомый кусок, как раз финал дуэта. Все до единой ноты, точно, я знаю. Ну, ну, ну, говорите, что сейчас исполняли, ну…
— Мы передавали в исполнении симфонического оркестра Пятую симфонию Петра Ильича Чайковского. Дирижировал Мелик-Пашаев.
Мир перевернулся, когда мне купили проигрыватель «Урал», я бегала по городу в поисках «Вальса-фантазии» и Пятой симфонии Чайковского. Продавали много пластинок с ариями из оперетт, с лирическими песнями, с комическими эстрадными сценками, с художественным свистом. Но этих пластинок еще в продаже не было. А когда они у меня наконец-то появились, я досконально изучила Пятую симфонию и поняла, что любовный дуэт собран из второй части и финала симфонии. Вот тебе и опера «Царица»! После этого открытия на душе было неприятно… Как-то стыдно за Жанетт Мак-Доналд… за себя… стыдно было перед папочкой. Ведь он точно слышал эту симфонию, когда учился в муздраминституте. Только это было так давно. Но слышал он ее точно. Конечно, он мог забыть, как называется музыка, откуда она. А я ему не поверила.
Но тот семейный поход на «Спринг Тайм» уничтожил мой эгоистический, примитивный максимализм, все поставил на свои места.
Когда я училась в институте кинематографии, я узнала, что Жанетт Мак-Доналд — опереточная актриса, успешно снимавшаяся в тридцатые годы, очень хорошая, но не выдающаяся и не глубокая. Ну что ж, времена, взгляды, вкусы меняются. Ни к одной из этих картин не написано музыки специально, кроме оперетты «Роз-Мари». Потом, в разное время, я слышала эти знакомые мелодии. Все они были из разных эпох, разных стилей — окрошка. Но это все потом.
А нашим советским любимым композитором был всегда Исаак Дунаевский! Что ни песня, что ни мелодия — все поют! А какая музыка в фильмах! Я особенно любила «Веселые ребята» и «Цирк». Именно в конце сороковых годов опять на экраны вышли фильмы с участием Любови Орловой и музыкой Дунаевского. Эти картины мы не пропускали. Сколько же у меня было фотографий Орловой! А сколько вообще было фотографий… Мы тратили деньги вместо завтраков «на артистов», бежали после школы на базар и покупали еще и еще, обменивались: «За Дину Дурбин даю четырех Нельсонов, а ты мне обещала Серову».
Позже, в Москве, папа жаловался моей московской подруге Наде: «Надь, ты тока подумай, у школи, вокурат после войны, есть нима чего, а она етих актеров накупить… Усе стены позаклеить ими, и усе новые и новые, новые и новые… Усех и не запомнишь у лицо, а она и усе фильмы знаить, и биографию каждого знаить, и усю музыку з фильмов етих поеть… — во, брат, з детства так було…»
Я так любила дома оставаться одна. Накину на себя, как Любовь Орлова в «Веселых ребятах», кружевное покрывало с кровати — подарок тети Вали — подойду к нашему волнистому зеркалу… ну так, чтобы глаза были большими, а носик маленьким… И пою!
А на кухне варится борщ на керосинке. Мама просила последить за ним. Но о каком борще можно сейчас помнить?
По кухне летают лопухи копоти, меня ждет скандал с мамой, но я ведь этого еще не знаю. Я пою на всю квартиру, намазав губы маминой бордовой помадой: