лет владела одна семья, которого до Людовика XI угнетали феодальные бароны, а после Людовика XI — парламенты, или, если воспользоваться откровенным выражением одного вельможи восемнадцатого века, «сначала грызли волки, а потом вши»; которого держали по загонам — провинциям, шателенствам, бальяжам и сенешальствам: запрягали, погоняли, доили, стригли, брили, бранили, стегали, колотили и поносили, кто как умел; которого, в угоду его хозяевам, подвергали штрафам, мучили, истязали, топтали, секли розгами, клеймили каленым железом за одно только бранное слово, гнали на галеры за кролика, убитою в королевских владениях, а за какие-нибудь пять су вешали; этот народ, отдававший свои миллионы Версалю, а свой скелет — Монфоконской виселице, изнемогавший под бременем всяких запретов, ордонансов, королевских указов, городских и сельских эдиктов, законов, постановлений, порядков; раздавленный налогом на соль, податями, цензовыми и акцизными сборами, лишением наследственных прав, прямыми и косвенными налогами, повинностями, десятиной, барщиной, пошлинами, заставами, государственными банкротствами; погоняемый палкой, что носит название скипетра, обливающийся потом, стенающий, страдающий, но идущий вперед, увенчанный лаврами, но стоящий на коленях, более похожий на вьючный скот, чем на нацию, — вдруг поднялся на ноги, пожелал стать человеком и вздумал потребовать отчета у монархии, отчета у судьбы и покончить с восемью веками бедствий. Это было великое усилие.
II
Мирабо
Выбрали просторный зал, поставили амфитеатром скамьи. Потом достали доски, соорудили из этих досок посреди зала нечто вроде эстрады. Когда эстрада была готова, то, что тогда называлось французской нацией, — иначе говоря, духовенство в красных и лиловых сутанах, дворянство с белыми плюмажами и со шпагой на боку и буржуазия в черных кафтанах уселись на скамьях амфитеатра. Едва только они уселись, на эстраде появилась удивительная фигура. «Что это за чудище?» — спрашивали одни. «Что это за великан?» — спрашивали другие. Это было престранное существо, неведомое, неожиданное, внезапно появившееся из тьмы, пугающее и притягательное. Отвратительная болезнь превратила его лицо в нечто, напоминавшее морду тигра, — казалось, все пороки оставили свой уродливый след на этой страшной физиономии. Он, как все буржуа, был в черном, то есть в трауре. Его горящий взгляд метал в толпу молнии, в нем были и упрек и угроза. Все смотрели на него с любопытством, смешанным с ужасом. Он поднял руку, наступила тишина.
И тогда из уст этого урода полилась величественная речь. Это был голос нового мира, исходивший из уст старого мира. Это был 89 год, который встал во весь рост и требовал отчета, и обвинял, и изобличал перед богом и перед людьми все злосчастные дела монархии. Это было прошлое, — поистине величественное зрелище! — прошлое, изуродованное оковами, с клеймом на плече, давний раб, давний каторжник, — несчастное прошлое, которое громко взывало к будущему, к свободному будущему. Вот что представлял собой этот незнакомец, вот для чего он взошел на эту эстраду. В то время как он говорил, — а речь его временами становилась подобной грому, — все заблуждения, обманы, предрассудки, злоупотребления, суеверия, ошибки, нетерпимость, невежество, подлое мздоимство, бесчеловечные кары, одряхлевшая власть, прогнившие суды, обветшавшие кодексы, истлевшие законы — все, что было обречено на гибель, вдруг покачнулось и начало рушиться одно за другим. Это грозное явление оставило по себе имя в памяти людей: его следовало бы назвать революцией, его называют — Мирабо.
III
Трибуна
С того дня как этот человек взошел на эту эстраду, эстрада преобразилась. Возникла трибуна Франции.
Трибуна Франции! В целой книге не перескажешь всего, что заключает в себе это слово. Трибуна Франции — это на протяжении шестидесяти лет отверстые уста человеческого разума, разума, который говорит обо всем, все смешивает, объединяет, оплодотворяет — добро, зло, правду, ложь, справедливое, несправедливое, высокое, низкое, уродливое и прекрасное, мечты и действительность, страсть и рассудок, любовь и ненависть, материю и идеал; но тем самым он совершает свой возвышенный и бессмертный труд — творит тьму, чтобы извлечь из нее свет, творит хаос, чтобы извлечь из него жизнь, творит революцию, чтобы извлечь из нее республику.
Чего только не происходило на этой трибуне! Чего только она не видала! Чего только она не делала! Какие бури потрясали ее! Какие события произвела она на белый свет! Какие люди потрясали ее своим неистовством! Какие люди освящали ее своими речами! Как рассказать об этом? После Мирабо — Верньо, Камилл Демулен, Сен-Жюст, этот суровый юноша, страшный трибун Дантон, Робеспьер, живое воплощение великого грозного года. Там раздавались эти страшные возгласы: «Ах, вот как! — восклицает оратор Конвента, — уж не хотите ли вы лишить меня слова?» — «Да, — отвечает ему чей-то голос, — а завтра мы тебя лишим головы!» И эти гордые наставления: «Министр юстиции! — обращается генерал Фуа к бесчестному хранителю государственной печати — Вот вам мой приговор: выйдя из этого здания, посмотрите на статую Лопиталя!» Там, как мы уже говорили выше, обсуждалось все, защищали правое и неправое. Но только правое одерживало окончательную победу; там, преодолевая сопротивление, отрицание, препятствия, спорили самозабвенно и те, кто стремился к будущему, и те, кто цеплялся за прошлое; там истина иногда доходила до исступления, а ложь впадала в неистовство. Там сталкивались любые крайности. На этой трибуне у гильотины был свой оратор — Марат, а у инквизиции свой — Монталамбер. Террор во имя общественной безопасности, террор во имя Рима. И те и другие уста источали яд, и ужас охватывал аудиторию. Когда говорил один, перед глазами сверкал нож гильотины, когда выступал другой, слышалось потрескивание костра. Там бились друг с другом партии, все сражались с ожесточением, некоторые — со славой. Там королевская власть оскорбила народное право в лице Манюэля, которого это оскорбление возвысило и увековечило в истории; там, презрев прошлое, коему они служили, выступали два скорбных старца: Руайе-Коллар — непреклонная честность, и язвительный гений — Шатобриан. Там хитрость Тьера сражалась против силы Гизо; там сходились, сталкивались, боролись, пускали в ход доводы, как мечи. Там на протяжении более четверти века ненависть, злоба, суеверие, себялюбие, ханжество вопили, шипели, завывали, неистовствовали, бесились; и, изрыгая все ту же клевету, так же потрясая кулаками и захлебываясь бешеной слюной, как некогда перед распятием Христа, взметались, подобно грозовой туче, вокруг твоего ясного лика, о Истина!
IV
Ораторы
Все это жило, бурлило, било ключом, приносило свои плоды, бушевало в грозном величии. И когда все было до конца переговорено, подвергнуто сомнению, обсуждено, исследовано, и доказано, и опровергнуто — что получалось в конце концов из этого хаоса? Всегда — искра живого. Что появлялось из этой тучи? Всегда — свет. Самое большее, что могла сделать гроза, — это зарядить луч и превратить его в молнию. Там, на этой трибуне, ставили, изучали, освещали и почти всегда разрешали все проблемы — проблемы финансов, кредита, проблемы труда, денежного обращения, заработной платы, государственные проблемы, проблемы территории, проблемы мира, проблемы войны. Там впервые были произнесены эти слова, которые знаменовали собой новое общество: «Права Человека». Там на протяжении пятидесяти лет раздавался звон наковальни, на которой кузнецы-сверхчеловеки ковали идеи. Идеи! Эти мечи народа, эти копья правосудия, доспехи права! Там, внезапно пронизанные симпатическими токами, разгораясь, словно