самое пристальное внимание, глубоко волнует и трогает меня. Нужно, чтобы эти страждущие стали счастливыми и чтобы труд человека, бывший до сих пор тоскливым и мрачным, стал отныне радостным и светлым.
Я люблю Америку, как отчизну. Великая республика Вашингтона и Джона Брауна — это гордость цивилизации. Пусть же она не колеблясь примет державное участие в управлении миром. По линии социальной — пусть она дарует свободу рабочим, по линии политической — пусть дарует свободу Кубе.
Европа пристально смотрит на Америку. То, что сделает Америка, будет сделано хорошо. Америка счастлива вдвойне: она свободна, как Англия, и логична, как Франция.
Мы будем восторженно, как патриоты, приветствовать все ее передовые начинания. Мы чувствуем себя согражданами любой великой страны.
Генерал, помогите рабочим в организации их могучего и святого союза.
Жму вашу руку.
ПЛЕБИСЦИТ
«Нет!»
Этим словом из трех букв сказано все.
Его содержание могло бы заполнить целый том.
Скоро девятнадцать лет, как этот ответ возвышается над империей.
Этот мрачный сфинкс чувствует, что именно в слове «нет!» и заключена разгадка его тайны.
На все, что представляет собой империя, чего она хочет, о чем мечтает, во что верит, на все, что она может сделать и что делает, довольно ответить одним словом: «нет!»
Что вы думаете об империи? Я отвергаю ее.
«Нет!» — таков приговор.
Один из декабрьских изгнанников в книге, опубликованной вне Франции в 1853 году, назвал себя «устами, говорящими «нет!»
«Нет!» — было ответом на так называемую амнистию.
«Нет!» — будет ответом на так называемый плебисцит.
Плебисцит пытается сотворить чудо: заставить человеческую совесть принять империю.
Сделать мышьяк съедобным. Такова его задача.
Империя начала со слова «proscription».[34] Ей хотелось бы кончить словом «prescription».[35] Разница всего в одной букве, но изменить ее невероятно трудно.
Вообразить себя Цезарем; превратить клятву в Рубикон и перейти его; за одну ночь поймать в западню весь человеческий прогресс; грубо зажать в кулак народ, объединенный в великую Республику, и бросить его в Мазас; загнать льва в мышеловку; обманным способом аннулировать мандат депутатов и сломать меч генералов; предать изгнанию истину и сослать честь; заключить под стражу закон; издать декрет об аресте революции; отправить на каторгу Восемьдесят девятый и Девяносто второй годы; выгнать Францию из Франции; пожертвовать семьюстами тысячами человек, чтобы снести жалкий редут под Севастополем; вступить в союз с Англией, чтобы угостить Китай зрелищем варварской Европы; поразить нашим вандализмом самих вандалов; уничтожить Летний дворец, сообща с сыном лорда Эльгина, изуродовавшего Парфенон; возвеличить Германию и унизить Францию с помощью Садовой; взять и упустить Люксембург; обещать какому-то эрцгерцогу Мехико и дать ему Керетаро; принести Италии освобождение и свести его к вселенскому собору; заставить стрелять в Гарибальди из итальянских ружей при Аспромонте и из французских — при Ментане; отяготить бюджет долгом в восемь миллиардов; способствовать поражению республиканской Испании; иметь верховный суд, затыкающий уши при звуке пистолетного выстрела; убить почтение к судьям почтением к знати; гонять войска то туда, то обратно; подавлять демократии, вырывать пропасти, сдвигать с места горы, — все это легко. А вот заменить одну букву в слове «proscription» и превратить его в «prescription» — невозможно.
Может ли право быть изгнано? Да. И оно изгнано. Может ли оно быть уничтожено? Нет.
Успех, подобный успеху Второго декабря, похож на мертвеца — он так же быстро разлагается; но он и отличается от него — его нельзя забыть. Протест против подобных актов по праву живет вечно.
Никаких преград — ни юридических, ни нравственных. Честь, справедливость, истину уничтожить нельзя, против них бессильно и время. Преступник, долго остающийся безнаказанным, лишь усугубляет свое первоначальное преступление.
Как для истории, так и для человеческой совести злодеяния Тиберия никогда не смогут перейти в разряд «совершившихся фактов».
Ньютон вычислил, что комете, чтобы остыть, нужно сто тысяч лет. Чтобы забыть некоторые чудовищные преступления, требуется еще больше времени.
Насилие, господствующее ныне, обречено на неудачу — плебисциты тут бессильны. Оно считает, что имеет право на господство; оно не имеет этого права.
Странная вещь — плебисцит. Это государственный переворот, обратившийся в листок бумаги. После картечи — голосование. На смену упраздненной пушке — надтреснутая урна. Народ, подтверди голосованием, что ты не существуешь. И народ голосует, а хозяин подсчитывает голоса. Он получил все, чего хотел. И вот он кладет народ себе в карман. Но при этом он не заметил одного: то, что показалось ему пойманным, неуловимо. Нация не может отречься от самой себя. Почему? Да потому, что она постоянно обновляется. Голосование всегда можно начать сначала. Заставить народ отказаться от верховной власти, извлечь из минутного результата наследственные права, придать всеобщему голосованию, способному отразить только настоящее, значение, действительное и для будущего, — напрасные потуги. Ведь это все равно что приказать Завтра, чтобы оно называлось Сегодня.
И все-таки голосование состоялось. И хозяин принимает это за согласие. Народа больше нет. У англичан такие приемы вызывают лишь смех. Претерпеть государственный переворот! Претерпеть плебисцит! Как может нация выносить подобные унижения? В этот момент Англия счастлива, что имеет возможность хоть немного презирать Францию. Если так, презирайте океан. Ксеркс его высек.
Нам предлагают голосовать за усовершенствование преступления — только и всего.
Поупражнявшись девятнадцать лет, империя считает себя способной соблазнить нас. Она преподносит нам свои достижения. Она преподносит нам государственный переворот в приспособленном к демократии виде; ночь 2 декабря, сочетающуюся с парламентской неприкосновенностью; свободную трибуну, сколоченную в Кайенне; Мазас, преобразованный в учреждение, дарующее свободу; поругание всех прав под видом либерального правительства.
Так вот, мы говорим: «Нет».
Мы неблагодарны.
Мы, граждане растоптанной республики, мы, мыслящие друзья правосудия, следим за ослаблением власти, естественным в период, когда предательство уже одряхлело, с твердым намерением воспользоваться этим ослаблением. Мы ждем.
И, глядя на механизм так называемого плебисцита, мы пожимаем плечами.
Европе без разоружения, Франции без влияния, Пруссии без противовеса, России без узды, Испании без точки опоры, Греции без Крита, Италии без Рима, Риму без римлян, демократии без народа — всем им мы говорим: «Нет».
Свободе, проштемпелеванной деспотизмом; благоденствию, проистекающему из катастрофы; правосудию, совершаемому именем преступника; суду с клеймом «Л. Н. Б.»; Восемьдесят девятому году, допущенному империей; Четырнадцатому июля, дополненному Вторым декабря; верности, подтвержденной ложной присягой; прогрессу, предписанному регрессом; прочности обещанной разрушением; свету, дарованному тьмой; пищали, скрывающейся в лохмотьях нищего; лицу, скрывающемуся под маской; призраку, скрывающемуся за улыбкой, — всему этому мы говорим: «Нет».
Впрочем, если виновнику государственного переворота непременно хочется обратиться к нам, к