народу, с вопросом, то мы признаем за ним право задать нам только один вопрос:
«Должен ли я сменить Тюильри на Консьержери и отдать себя в распоряжение правосудия?
Да.
«ПОСЛЕ ИЗГНАНИЯ»
ПАРИЖ И РИМ
Эта трилогия — «До изгнания», «Во время изгнания», «После изгнания» — принадлежит не мне, а императору Наполеону III. Это он разделил мою жизнь таким образом; пусть же и слава достанется ему. Следует воздать Кесарю то, что принадлежит Бонапарту.
Трилогия хорошо построена, можно было бы сказать — по всем правилам искусства. В каждом из этих томов есть изгнание: в первом — изгнание из Франции, во втором — изгнание с Джерси, в третьем — изгнание из Бельгии.
Впрочем, здесь требуется поправка. Слово «изгнание» неприменимо к Джерси и Бельгии; правильнее было бы употребить слово «высылка». Изгнать человека можно только из его отечества.
Целая жизнь заключена в этих трех томах. Здесь отражено все самое важное. Десять лет — в первом томе; девятнадцать лет — во втором; шесть лет — в третьем. Взятые вместе, они охватывают время с 1841 по 1876 год. По этим страницам можно день за днем изучать движение ума к истине; и за все время пути — ни шагу назад; человек, о котором идет речь в настоящей книге, уже говорил об этом и вновь это повторяет.
Книга эта напоминает тень, которая ложится на землю позади идущего человека.
Книга эта воспроизводит истинный облик ее автора.
Читатели, быть может, заметят, что эта книга начинается (книга I, Академия, июнь 1841) призывом к сопротивлению и заканчивается (книга III, сенат, май 1876) призывом к милосердию. Сопротивление тиранам, милосердие к побежденным. Именно в этом и заключается главное веление совести. Тридцать пять лет отделяют в этой книге первый призыв от второго; но двойной долг, который они возлагают на человека, подчеркивается и осуществляется на каждой странице этих трех томов.
Автору осталось только одно — продолжить и умереть.
Он покинул свое отечество 11 декабря 1851 года; он возвратился на родину 5 сентября 1870 года.
Вернувшись, он обнаружил, что его страна переживает самый мрачный час своей истории, когда от человека требуется прежде всего выполнять свой долг.
Любовь к отечеству — чувство настолько острое, что покидать родину мучительно, но возвращаться порою еще мучительнее. Какой римский изгнанник не предпочел бы умереть подобно Бруту, вместо того чтобы увидеть вторжение Аттилы? Какой французский изгнанник не предпочел бы навеки покинуть родину, вместо того чтобы сделаться свидетелем разграбления Франции Пруссией и отторжения Меца и Страсбурга?
Вернуться к родному очагу в день катастрофы; быть обязанным своим возвращением событиям, которые вызывают в тебе негодование; долгие годы стремиться на родину, изнывая от глубокой тоски по ней, и почувствовать себя оскорбленным снисходительностью судьбы, которая, вняв твоей мольбе, при этом тебя унижает; бороться с искушением проклясть рок, смешавший воедино грабеж и возмещение; обнаружить свою страну, dulces Argos,[36] под пятой двух империй: одной — торжествующей победу, другой — терпящей поражение; пересечь священную для тебя границу в час, когда ее преступает враг; суметь лишь одно — плача, поцеловать землю; с трудом найти в себе силы крикнуть: «Франция!», задыхаясь от рыданий; наблюдать гибель смелых; видеть, как на горизонте поднимается к небу отвратительный дым — слава врага, порожденная позором твоей родины; проезжать местами, где только что окончилась резня; пересекать зловещие поля, на которых в будущем году трава будет особенно густой; продвигаясь вперед, видеть, что вокруг тебя повсюду — по лугам, лесам, долинам, холмам — продолжается то, что так ненавистно Франции: бегство; встречать мрачно бредущие толпы побежденных солдат; наконец приехать в огромный героический город, которому предстоит выдержать чудовищную пятимесячную осаду; вновь обрести Францию, но поверженную наземь и истекающую кровью, вновь увидеть Париж, но терпящий голод и подвергающийся артиллерийскому обстрелу, — все это поистине невыразимо горестно.
Это — наступление варваров; мало того, налицо и другое нашествие, не менее пагубное, — наступление мрака.
Если есть что-либо более скорбное, чем попрание нашей земли тяжелой пятой ландвера, то это — вторжение средних веков в девятнадцатый век. Нарастающее унижение; вслед за императором — папа; вслед за Берлином — Рим.
Наблюдать после торжества меча торжество ночи!
Свет цивилизации можно потушить двумя способами; для нее опасны два вида нашествия: нашествие солдат и нашествие священников.
Одно угрожает нашей матери — Родине; другое угрожает нашему ребенку — будущему.
Две неприкосновенные свободы составляют самое драгоценное благо цивилизованного народа: неприкосновенность территории и неприкосновенность совести.
Солдат нарушает одну, священник — другую.
Надо быть справедливым ко всему, даже к злу; солдат считает, что поступает хорошо; он повинуется приказу; священник считает, что поступает хорошо: он повинуется догмату веры; ответственность несут лишь начальники. Есть только два виновных: Кесарь и Петр; Кесарь, который убивает; Петр, который лжет.
Священник может быть искренним, он верит в то, что ему открыта особая истина, отличная от истины всеобщей. Каждая религия проповедует свои истины, не похожие на истины другой религии. Религиозная истина не вытекает из природы, которая в глазах церковников запятнана пантеизмом; ее заимствуют из книги. Книга эта не одна и та же. Истина, вытекающая из талмуда, враждебна истине, вытекающей из корана. Раввин верует иначе, чем мурабит, факир созерцает рай, неведомый греческому монаху, и бог, видимый капуцину, остается невидимым для дервиша. Мне возразят, что дервиш лицезреет другого бога; я с этим согласен, но прибавлю, что это — все тот же бог. Юпитер — это Йовис, Йовис — это Иова, а он, в свою очередь, Иегова, что не мешает Юпитеру метать молнии в Иегову, а Иегове — проклинать Юпитера; Будда клянет Браму, а Брама предает анафеме Аллаха; все боги испытывают отвращение один к другому; каждая религия отрицает другую; церковники плавают в волнах этой взаимной ненависти, и каждый из них считает себя правым; они достойны жалости, им следует пожелать проникнуться чувством братской любви. Их потасовки простительны. Каждый верует в то, во что хочет. В этом заключается оправдание для всех церковников; но то, что их извиняет, в то же время ограничивает их. Пусть они живут, но пусть не присваивают не принадлежащих им прав. Право быть фанатиком существует лишь при условии, что оно не выходит за пределы личности самого изувера; но как только фанатизм распространяется вовне, как только он становится верой, пятикнижием или «Силлабусом», он