дверей оставь. Ничо ей уже не сделается.
В караулке было тепло. Так тепло, что Вика стащила платки с головы.
Сидорчук усадил ее около печки. Чего-то пошебуршал в своем сидоре. Вытащил оттуда кубик сахара и протянул его Вике.
– Вприкуску давай. Вприкуску – пользительнее.
И отвернулся, наливая кружку кипятка.
– Спасибо, – прошептала Вика, схватившись за сахар.
Тепло внезапно ударило со всех сторон. Захотелось вдруг спать. Спать, спать, спать…
– Э! – вдруг ударил ее по щеке Сидорчук. – Ну-ка, держи себя в руках. На, пей.
Он протянул ей горячую кружку с обжигающим кипятком.
– Тебя как зовут, девчоночка?
– Вика, – прошептала в ответ Вика.
– Накось, жри давай, Вика, – протянул он ей тоненький кусочек хлеба.
– Спасибо, дяденька, у меня есть, – с этими словами она медленно показала ему свой хлеб.
– На потом оставь. Жри, что дают. Потом – не будет.
– Сержант, ну как она? – распахнулась дверь.
– Квелая совсем, товарищ лейтенант.
– Эй!
– Вика ее зовут, товарищ лейтенант.
– Вика!
Та кивнула, тщательно пережевывая хлеб.
– Вика, маму оставь тут. Послезавтра будет машина. Увезут твою маму до Пискаревки. Я обещаю. Иди домой, девочка.
Она промолчала в ответ. Боялась выронить крошку изо рта. Когда прожевала – ответила:
– Нет, я обещала…
– Кому ты обещала, Вика?
– Маме обещала, Юте, папе. Я одна осталась, товарищ лейтенант… Простите меня, пожалуйста…
– А… А папа?
– Пропал без вести. А Юта – умерла тридцать первого декабря. Я одна осталась, товарищ лейтенант. И часовой ваш умер на той стороне. Извините, пожалуйста.
Тщательно и аккуратно слизнув крошки с ладони, Вика встала, снова закуталась в свои платки и подошла к двери.
Потом остановилась, словно впитывая в себя тепло, посмотрела на солдат. И, еще раз извинившись, исчезла в морозном тумане, белым клубком ввалившемся в караулку.
Потом она было натянула веревки санок и попыталась сделать шаг. Но на плечо ее вдруг опустилась рука.
– Доча, дай-ка я. Мне сподручнее. Провожу тебя маненько.
Сидорчук осторожно перехватил веревки и сам впрягся в санки. Так и пошли по Арсенальной набережной – боец и девочка.
Ленинградский ветер вдруг хлестнул ледяной крупой по бледным щекам.
Вика отвернулась и…
Громадные кучи темнели на площади Финляндского вокзала под ногами у памятника Ленину.
– Что это? Дрова? – шепнула она.
Сидорчук не услышал ее. Нагнувшись, он оттопырил ушанку, завязанную под подбородком:
– Что, доча?
– Это дрова, да?
– Дрова, маленькая моя, дрова… – и сжал губы. И она сжала губы.
Как же так? Город, люди в нем умирают от холода, коптят в буржуйках книги – КНИГИ! – а тут дрова? Почему нельзя эти дрова раздать ленинградцам? Ну почему?
А Сидорчук поспешно прикрыл глаза девочки от ветра, дувшего почему-то с противоположной стороны….
Пусть лучше она щурится от ледяного, пробирающего до костей невского ветра, мчащегося со скоростью «Красной стрелы». Но пусть она не видит горы людей, замерзших около Финляндского вокзала. Чернеющие горы людей.
Они приходили сюда с талончиками эвакуации и ждали. Ждали поезда до Кобоны, а оттуда…
Но поездов было мало. А холода было много. И было много голода, и много бомб и снарядов. И ленинградцы умирали на площади у Финляндского Вокзала Спасения, но не сдавались. Умирали, но не сдавались. Молча умирали, безропотно, покойно. Приходили и умирали. И не сдавались так же – молча, спокойно и уверенно.
Она молчала, глядя под тяжело шаркающие ноги. Сидорчук чего-то бурчал в усы, заледеневающие на глазах. Санки скрипели по льду за спиной.
По Неве бродили в разные стороны люди, черными точками темнея на белом льду. Ветер усилился, и поземка оплетала ноги.
Сидорчук опять что-то буркнул.
– Что? – не поняла Вика.
– Я тебя недолго провожу, чай в карауле мы. Вона до дота того. Видишь?
Вика помотала головой.
– Ну, вона куча у ворот в тюрьму, видишь? Это и есть дот. Знаешь, что тут тюрьма-то?
Вика кивнула. Она знала, что это тюрьма. Кто же не знает – что такое «Кресты»? Раньше здесь томились народовольцы и большевики, потом враги народа. Интересно, а кто сейчас там сидит?
– Не боишься, девочка?
Она удивленно посмотрела на Сидорчука:
– А зачем? Они же в тюрьме!
Сидорчук хмыкнул. Действительно… Бояться надо бандитов, которые на свободе. Да и сажают сейчас не всех. Бандитов и людоедов расстреливают на месте. Нечего на них хлеб переводить. Сидорчук лично расстрелял двух бандюков, которых случайно поймали на месте преступления. Напали на женщину, решив отобрать продукты. Да та успела крикнуть перед смертью. А взвод мимо проходил. Ну и… Не дрогнула рука, и сердце не шевельнулось.
– И правильно, – сказал боец. – Чего их бояться? Они под охраной. Не бойся, доча, не бойся.
Охрана… В те жестокие дни охрану самой знаменитой тюрьмы несли женщины да старики. Остальные – ушли на фронт. Но побегов не было. Всю войну – не было. Или просто некуда было бежать?
У дота они и попрощались.
Сидорчук осторожно обнял девочку, прижавшись к ее щеке ледяными усами. Вика перехватила веревки и пошла дальше в сторону Смоленской набережной и проспекта Ленина, а боец долго стоял, глядя ей вслед.
Девочки, девочки…
Это вы, девочки, выиграли войну и сняли блокаду. Если бы не вы, хватило бы сил и злости у мужчин?
Вика шла и шла по ледяной мостовой, глядя перед собой.
Когда она уставала, то начинала считать шаги. Десять, двадцать, сто, двести, тысяча. Иногда ее бросало в жар, но чаще озноб мерзлым льдом скреб по костям.
Вдруг она споткнулась о какой-то мешок и едва не упала.
Мешок вдруг пошевелился и тихо, как котенок, запищал.
Девочка бросила веревки и нагнулась. Мешок, а вернее мешочек, оказался ребенком лет пяти.
Серое лицо его было почти безжизненным, лишь какая-то синяя жилочка билась на лбу под полупрозрачной бледной кожей.
– Кто ты? Как тебя зовут? – ребенок открыл глаза. Огромные глаза. Он что-то прошептал, но Вика не поняла. Тогда она нагнулась и попыталась поднять ребенка. Сил ее хватило на то, чтобы подтащить к решетке набережной и кое-как навалить его на ажурный чугун.