«Февраль 17-го 1837 года Тригорское
Я получила очень скоро письмо ваше от 10 числа, Милостивый Государь Александр Иванович, и тотчас же отвечала по почте. Но теперь пишу к вам по случаю и без боязни, чтобы нескромные глаза не взглянули на мои строки. Я чрезмерно рада, что вы приехали домой, благодарна, более чем могу то изъяснить, за приятное о том извещение, счастлива получением прекрасного портрета, которому обстоятельства придают так несказанно большую цену в глазах моих — но должна признаться, что ни я, ни моя Мария, мы не можем быть покойны, пока вы не будете так благосклонны и не скажете нам откровенно, не навела ли вам
Но как же могло случиться то чудовищное, что случилось? Каким роковым стечением обстоятельств попал великий русский поэт под пулю титулованного иностранного шалопая?
8 сентября 1826 года, небритый, в соломе, в пыли, забрызганный грязью, Пушкин был введен в кремлевский кабинет императора. Вошел взволнованным, смущенным, недоумевающим.
Пушкин оказался государственно «прикреплен» службой к царю, как любой из крепостных мужиков был «прикреплен» службой к земле. И Пушкин и мужик — оба служили государству, обществу, миру, а не государю, не помещику: крепости петербургского образца 1762 года русский крестьянин никогда не признавал, как и крепости Соборного уложения 1649 года. Крестьяне всегда мыслили себя хозяевами земли, признавая за помещиками лишь право поместного управления землей. Тот крестьянин, который входил в иные отношения с помещиком — в имущественные обязательства, в займы, на русском языке именуется холопом, а в обязательстве — личной службы холуем.
Свободный певец свободы и закона, смелый, благородный, гениальный Пушкин по государственной службе своей, однако, оказался зажатым в плотной толпе придворных холуев, среди беспощадной в своем благополучии светской черни.
Пушкин весь в этом своем отрывке:
Отношение Пушкина к царю и государству было неким родом кратковременного равновесия очень сложного ряда сил, и такое равновесие могло быть только неустойчивым.
Так ступил Пушкин на стезю, приведшую его к роковому концу.
Вторым роковым шагом поэта оказалась его женитьба на красавице Гончаровой.
В свете не Натали была женой Пушкина, а Пушкин был мужем Натали. Ослепляющее обаяние красоты его жены в злонравном, спесивом и жестоком свете Петербурга затмевало обаяние самого Пушкина как поэта. Изысканные, пресыщенные вкусы света, его сластолюбие, женолюбие, бесконечная праздность, требующая развлечений, его вольтерьянство, развращенный моральный скептицизм, его сплетни, — все создавало густую, атмосферу «образованного разврата».
«Каков поп, таков и приход!» Попом же в этом приходе был сам царь Николай, молодой атлет, могучий, великолепно сложенный, в котором казарменная муштра павловской Гатчины, мистические настроения старшего брата императора Александра и не столько рыцарское, сколько офицерское ухажерство — при полном всемогуществе самодержца — составляли душистую смесь.
Француз А. де Кюльтюр в книге, вышедшей в Париже в 1855 году под заглавием «Царь Николай и Святая Русь», так повествует о быте этого высшего общества:
«Царь — самодержец в своих любовных историях, как и в остальных поступках; если он отличает женщину на прогулке, в театре, в свете, он говорит одно слово дежурному адъютанту. Особа, привлекшая внимание божества, попадает под наблюдение, под надзор. Предупреждают супруга, если она замужем; родителей, если она девушка, — о чести, которая им выпала. Нет примеров, чтобы это отличие было принято иначе, как с изъявлением почтительнейшей признательности. Равным образов нет еще примеров, чтобы обесчещенные мужья или отцы не извлекали прибыли из своего бесчестья. «Неужели же царь никогда не встречает сопротивления со стороны самой жертвы его прихоти?» — спросил я даму, любезную, умную и добродетельную, которая сообщила мне эти подробности. «Никогда! — ответила она с выражением крайнего изумления. — Как это возможно?» — «Но берегитесь, ваш ответ дает мне право обратить вопрос к вам». — «Объяснение затруднит меня гораздо меньше, чем вы думаете, я поступлю, как все. Сверх того, мой муж никогда не простил бы мне, если бы я ответила отказом».
А Натали Пушкина была очень, очень красива.
«В залах Аничковского дворца… состоялся костюмированный бал в самом тесном кругу, — писала ее дочь А. П. Арапова в своих записках. — Екатерина Ивановна выбрала и подарила племяннице чудное одеяние в древнееврейском стиле, по известной картине, изображавшей Ревекку. Длинный фиолетовый бархатный кафтан, почти закрывая широкие палевые шальвары, плотно облегал стройный стан, а легкое из белой шерсти покрывало, спускаясь с затылка, мягкими складками обрамляло лицо и, ниспадая на плечи, еще рельефнее подчеркивало безукоризненность классического профиля.
…Всеобщая волна восхищения более смущала скромность Натальи Николаевны, чем льстила ее самолюбию, и она до выхода царской семьи забилась в самый далекий, укромный уголок. Но ее высокий рост выдал ее орлиному взгляду Николая Павловича, быстро окинувшему зало..
Как только начались танцы, он направился к ней и, взяв ее руку, повел в противоположную сторону и поставил перед императрицей, сказав во всеуслышанье:
— Regardez et admirez![25]
Александра Федоровна послушно навела лорнет на нее и со своей доброй, чарующей улыбкой ответила:
— Oui, belle, bien belle en verite! C'est a ainsi que votre image arait du passer a la posterite![26]
…Император поспешил исполнить желание, выраженное супругою. Тотчас после бала придворный живописец написал акварельный портрет Натальи Николаевны в библейском костюме для личного альбома императрицы».
Третий шаг к катастрофе был уже шагом самого Пушкина. В 1834 году Наталья Николаевна вывезла к себе в Петербург обеих своих старших сестер и поселила их у себя. Сестры ее — старшая Коко (Екатерина)