Еще прошел день, еще два… Вечером, приходя с работы, и утром, вставая с постели, Григорий задавал жене один и тот же вопрос:
— Петька не пришел?
— За горами, что ли, Петька? — не вытерпела Анисья. — Полторы версты до вагончика. Сходи за ним, коли уж надо…
«А что, и в самом деле придется идти, придется…» — думал с этого дня Григорий.
На току с ним по-прежнему никто не разговаривал. Когда Бородин проходил меж ворохов зерна, люди умолкали. Раньше он только усмехался бы презрительно, а теперь до зеленых искр в глазах стискивал зубы. В голове метались мысли: «Замечать не хотят даже! Будто не человек я…»
Доведенный до отчаяния своими же собственными думами, он остановился Как-то посреди тока, крикнул:
— А я плевал, плевал на всех вас!.. Понятно?!
Ошеломленные колхозники замерли, работа на миг приостановилась.
— Ты чего? — спросил весовщик, с опаской подходя к Бородину.
Не отвечая, Григорий опустился на ворох пшеницы.
— Посмотри, не надо ли Бородина в больницу отвезти? — сказал кто-то из колхозников весовщику.
— В больницу? — он вскинул голову. — Нет, у меня сын есть, сын!
Встал и пошел в деревню. Никто так и не понял, при чем здесь его сын.
На ток Григорий больше не заявлялся. Вечером он отправился на конюшню.
Когда совсем стемнело, приехал Ракитин, спрыгнул с ходка, крикнул Авдею Калугину:
— Распряги, пожалуйста, Авдей Михеич. — И, увидев подходившего Бородина, обернулся к нему: — Я на ток заезжал сейчас. Ты что там выкинул? Почему на работе после обеда не был?
— Мое место здесь, на конюшне, — угрюмо ответил Бородин.
— Ты что, в самом деле потерял разум?
— Как хочешь считай! — крикнул Бородин. И вдруг в голосе его что-то дрогнуло, и он закончил с мольбой: — Христом-богом молю, оставь ты меня здесь. И даже Авдея можешь забрать. Может, отойду тут… с конями.
— Ну что ж, оставайся, — кивнул головой Ракитин которого поразила не столько сама просьба, сколько жалобный, умоляющий голос Бородина. Он вспомнил почему-то Петра, встретившегося недавно ему с Тумановым, и подумал тревожно: «Тоже от людей шарахаемся… Надо поговорить завтра с парнем по душам…» И продолжал, внимательно глядя в лицо Григорию: — А насчет того, что Веселовы не все зерно вернули, — врешь ты, Бородин.
Григорий кисло улыбнулся.
— При тебе ведь Полька за десять мешков расписывалась?
— За десять ли? Тетрадь промокла, записи слиплись, не разберешь теперь.
— Я-то помню, за сколько… А вернули шесть, весовщик принимал… В общем, мое дело — доложить вам… по-честному, как положено, а там… Хочешь — покрывай воров, хочешь…
Ракитин побледнел от гнева, по сдержался. Спросил ровным, спокойным голосом:
— А почему же тетрадь промокла?
— Дождь был.
— Дождь? И ты не уберег тетрадку? Ну ладно, Григорий. Запомни одно: Евдокию мы тебе марать не дадим. Тетрадку пошлем в районную прокуратуру, на экспертизу. Там установят, кто за сколько расписывался. Вот потом и спросим с тебя за клевету. Да так спросим, что… Чего бледнеешь?
— Ну и… посылай. Кто бледнеет? Посылай…
Хоть Бородин и кричал громко, сердито, Ракитин чувствовал в его голосе неуверенные, испуганные нотки и незаметно для Григория облегченно улыбнулся. Ничего больше не говоря, он ушел с конюшни.
Бородин сел в ходок и, свесив ноги, стал смотреть, как старик Авдей Калугин распрягает коня. Смотрел внимательно, будто никогда не видел раньше, как это делается. Потом спрыгнул на землю и зашагал в поле, к тракторному вагончику.
Петр ужинал на улице при свете фонаря, который стоял на грубовато сколоченном столе. На шум шагов он не обернулся, полагая, что это возвращается со смены кто-то из трактористов.
Григорий остановился шагах в пяти, под березкой, опираясь рукой о тонкий, качнувшийся стволик.
— Это я, Петя, — тихо промолвил он, видя, что сын не оборачивается.
Петр вскочил, зацепился за край стола, едва не опрокинул фонарь.
— Ты!.. Тебе чего?! — воскликнул он.
Они стояли молча друг против друга.
— Пойдем, что ли, — попросил Григорий.
И Петр удивился, отец не требует, как бывало всегда, а просит, голос его не жесткий и властный, а какой-то вялый, слезный.
— Не пойду, — ответил Петр.
Именно такого ответа страшился Григорий, хотя и знал, чувствовал, что ответит сын только так. Он крепче ухватился за березку. Потом подошел и сел на скамейку спиной к столу, спросил:
— Обиделся, что ли, когда я… о дочке Веселовой сказал… Так ведь неправда это, сам должен понимать… Не было у меня больше силы отвернуть тебя от нее…
Теперь качнулся Петр, затем шагнул к отцу, воскликнул:
— Так что же ты, а? Ведь все ты сломал во мне, перековеркал!..
— Я тебе давно говорил, что они, Веселовы, тоже жизнь мне сломали…
Отец сидел, опираясь локтями о колени, низко опустив голову. Согнутая спина его отбрасывала далеко на землю огромную уродливую тень. Петр молча переставил фонарь на середину стола. Может, он сделал это машинально, чтоб не опрокинуть фонарь неосторожным движением, а может, затем, чтоб укоротилась, исчезла с земли уродливая отцова тень.
— Сломали? — переспросил Петр. — Как это они?..
— Разве ты поймешь?
Керосиновый фонарь потрескивал, временами попыхивал язычками пламени, и тогда полуосвещенная березка, стоящий под ней оцинкованный бачок с водой, бричка с пустыми бочками из под горючего вздрагивали, делали как бы скачок вперед и снова отпрыгивали на прежнее место.
— Значит, не пойдешь домой? — тоскливо спросил Григорий.
— Не пойду…
Григорий помолчал, потом медленно повернул к сыну голову. В неярком свете фонаря тоненько блеснуло что-то в усах Григория, может быть, запутавшаяся в волосах слезинка, и он почти шепотом проговорил:
— Значит, и ты… отворачиваешься от меня?
И вдруг упал на колени, пополз к сыну, протягивая руки:
— Петенька-а, сынок… Ничего, ничего у меня не осталось, кроме тебя… Все, все отобрали… Пожалей отца, Петенька… Пожалей, ради бога…
Он полз к сыну, а Петр пятился от него, не понимая, что он бормочет.
— Не подходи! — вскрикнул невольно Петр.
И этот крик, как удар молнии, прорезал от края до края всю жизнь Григория: стоит у дверей Дуняшка, аон, Григорий, так же вот, опустившись на колени, с мельбой протягивает к ней руки…
— Не подходи!..
… Ничего ведь не изменилось за три десятка лет!.. Тогда он так же стоял на коленях, протягивая руки
Григорий, пошатываясь, встал на ноги, вытер рукавом лицо, сделал два шага в сторону и резко обернулся: