вкрапленьями сосновых рощ, с прозрачным простором осенне-светлого воздуха, в котором, как по заказу, явились, трепеща в тяге на юг, треугольники пролетных гусей.
— Я-то любечский, — сказал Антоний, — у нас там-то места не такие. Горы нету, озера. У нас и ель растет. На болота выходит елка. Болеют, вершинки сохнут, а живут. Одна упадет, умрет, стало быть, другая поднимается, дочка там или сынок, не знаю, как назвать.
— Хочется тебе Любеч повидать? — спросил князь Всеслав. — Близко же. Дам тебе лодью, коней, провожатых. Святослав мне не друг, сам бы тебя проводил — для своей души. Меж Десной и Днепром земля похожа на кривскую мою землицу.
— Спаси тебя бог за доброту, князь, не надобно мне туда. Оно все со мной. Как бы пояснить… Притчи я не мастер сочинять, а притча лучше всего объясняет. Я, к примеру, по-гречески говорю, читаю, как по-русски, молиться же не умею по-гречески. На Афоне пел с иноками по-гречески. Немые молитвы по- своему возносил. Вот оно, — и Антоний коснулся уха, — родного требует. Глагола нашего. Глагол в сердце, в душе… Не гневись, понятней сказать не умею. Но ты ж погоди. Все ты меня отводишь. Нет тебя — помню. Прискачешь — на другое свернем, я и забыл.
— О чем же ты хочешь спросить, друг-брат?
— Про волка. Говорят, ты волком оборачивался. Это грешно. И больше такого не делай, душу погубишь навечно.
— Пусть говорят, — отозвался Всеслав, вставая с бревна. Был он ростом высок, широк, силен. Той же богатырской породы, что Святослав Ярославич, Ростислав Владимирич и подобные им. Про таких сказано: силушка живчиком по жилкам переливается. Их собрать бы тысячу, весь мир завоюют. — Глянь на меня, — продолжил Всеслав, — где ж мне в волчью шкуру рядиться? Разве в медвежью! Да и медведя такого поискать.
— Да и все-то опять-то ты шутишь, — всерьез погрозился Антоний. — Я на Афоне встречал ученых иноков. Перед их великой ученостью я — как лягушка перед быком. Они допускают, что кудесники, отведя людям глаза, даже в мышь превращаются.
— К чему спорить, — согласился Всеслав, усаживаясь рядом с Антонием. — Давай по-другому речь поведем, что нам с тобой мудрецы! Ты, мир повидав, испытав его чистой душой, истинно веришь в такое?
— Могу верить, — серьезно возразил инок. — Бог все может допустить, а меру божью человек не знает. Со мною бывает даже на молитве. Вдруг будто приподнимусь над землею. Или — виденье, человек, которого никогда не видал. Гляну — на глазах моих он меняет обличье. Является непонятный урод, зверь. Что, ж ты скажешь! В пещерке ночью некто подходит, стоит рядом. Я сплю, но чувствую — кто-то есть. Открою глаза — зги не видно, тишина, будто в живых я один во всем мире. И он, кто рядом стоит… Помолюсь про себя и засну: бог-то видит все.
— Сильна твоя вера, — согласился Всеслав, — ты можешь горе приказать — пойдет. Не пытал себя?
— Нет, — отрекся Антоний, — и не буду. Подобное есть испытание бога и соблазн себе. Кто я, чтоб подобного требовать!
— Справедливо судишь, — согласился Всеслав. — О себе скажу. Бредни людские и сказки, будто ведомо мне тайное средство делаться волком. Но люди верят. И я им не препятствую верить. Кроме тебя, никто не посмел меня спросить. Другое у меня есть. Иной раз я без слов понимаю, что в душе человека. Часто мне удается, сильно чего-либо от человека пожелав, завладеть его волей без слова, без понужденья. Иные слушаются моего взгляда. Кровь из раны могу остановить, но не из всякой. Чужая боль мне бывает послушна; прикажу — и снимаю боль.
— Дар у тебя есть, — сказал Антоний.
— И у тебя есть, — сказал Всеслав, — но ты им не хочешь владеть.
— Не понял я тебя?
— На месте сидишь. Страдаешь во имя страдания. Плоть убиваешь своими руками. Своего спасения ищешь. Разве ты его не найдешь в миру?
— Христос сказал: кто во имя мое не оставит мать, отца, жену и все драгоценное для него на свете, тот недостоин меня, — возразил Антоний.
— То сказано в духе, — ответил Всеслав. — Разве же он указал отрекаться от мира! Он же требовал, чтобы люди бесстрашно бились за правду Христову. Чтобы ставили правду превыше всех привязанностей.
— Думал я, продолжаю думать и ныне, терзая свою душу, — сказал Антоний. — Я слаб. Избрал путь по своему малосилию. Ты меня не вини, прости. Лучшего сделать я не сумел. Спрятался, говоришь? Я не спорю с тобой…
— Отче, отче, — обнял Всеслав монаха за плечи, — бродим мы, ищем мы. И ты меня прости за упреки никчемные. Лежали они у меня на душе, а я тебя люблю. Но не слаб ты. Здесь вы — богатыри. Правду же о каждом из нас узнаем мы, как видно, лишь на Страшном Суде. Давай о другом поговорим.
— Куда ж нам от себя деваться? — возразил Антоний. — От себя не убежишь. Мучаешься, княже?
— Да. Не выгонял я Изяслава, вече его изгнало. Вече меня князем поставило — я не просил. С запада Изяслав придет с поляками. Из-за Днепра пойдут Святослав со Всеволодом.
— Мы за тебя молимся, ты русской крови не лей, — попросил Антоний.
— Уходить мне из Киева не хочется, — сказал Всеслав. — Оставаться? В народе у меня нет врагов. И друзей нет. Мне тут — что нынче нам с тобой под осенним солнышком: светит, да не греет. Комары с мошкой не гнетут, зато нет уже ни гриба в лесу, ни ягоды. Силой держаться? Силы моей недостанет против троих Ярославичей.
— Нехорошо силой-то, — заметил Антоний.
— Нет, хорошо, — возразил Всеслав. — Ты, отреченец мира, один силен твоей силой. Я думаю не о насилии, не о понуждении. О согласии думаю.
— Князь, князь! Не отличить нам силу от насилия. Не дано человеку такого знанья. Потому и цепляются все за дело, смысл же его ищут потом. Взял — прав. Не взял — не прав, зато будешь прав, когда возьмешь. Суета это. Каждый себя убеждает — я прав. Без правоты никто жить не может.
— Все ищут, как умеют, а решает меч, — убежденно сказал князь Всеслав. — Погляди на наш мир! Греческая империя не первый век насмерть бьется с турками и арабами. Бьется с болгарами. С италийцами. Там — вот так! — Переплетя пальцы, Всеслав показал, как одна рука ломает другую. — И остановиться им нельзя — тут же свалят на землю и разорвут. На западе, у края, где Океан, франки-нормандцы с папским знаменем завоевали Британию — остров громадный — и жителей между собой делят, как скотину, считая по головам. Франки бросаются один на другого и упавшего душат сразу. В Испании четвертая сотня лет идет, как испанцы режутся с арабами — маврами. В Германии великие владетели дерутся между собой, дерутся с собственным императором Генрихом, четвертым этого имени. У наших братьев по крови, ляхов и чехов, резня постоянная. И Литва давит на них, давит на Полоцк мой. У свеев, у норманнов, у датчан нет покоя. И воюют они зло, их порода пощады не дает и не просит.
Антоний кивал головой в низенькой, засаленной камилавке и руку поднял, когда князь Всеслав перевел дух, но тот продолжал:
— Нам теперь, после стольких бед от Степи, с половцами придется обживаться. Чем? Мечом да копьем. А сзади, за половцами, что? Знаешь? Не знаешь, не говори, я скажу. Там дней сотни на три пути — степь, пустыня, горы. И везде один идет на другого. Истощатся, передохнут, подкопят народу — и вновь, и вновь война, война, война. Половцы не зря пришли. Их сзади другие подтолкнули. Половцам на старом месте, за Нижним Итилем, Волгой по-нашему, стало несладко. Такой наш мир. Не ты, так тебя. Знаешь ли ты, что на западе, где земля обрезается берегом Океана, тоже не пусто? Я лета четыре тому назад слыхал от варяга повесть. Их люди через Океан переплыли и нашли никому не ведомую землю Винланд. Там люди с темной кожей. Мирную жизнь нашли? Нет. Тут же на варягов тамошние жители напали с луками, с копьями. Насадки у стрел, у копий кремневые, а убивают, как железные. Волком оборачиваться? Что наши русские — лесные волки! Тут, отче, драконом быть надо, да с огненным зевом.
— Не согласен я, княже, не согласен, — возразил Антоний. — Ты все вместе собрал сразу. Будто весь мир пылает и каждый каждому режет горло. Сила же будто бы только в оружии. Нет. Вон там они, — и