победили — просто дотянули до конца эпидемии, не потеряв человеческого облика.
Главная загадка романа заключалась в том, что считать чумой. Буквально болезнь? Это нелепо. Фашизм, «коричневую чуму»? А что с фашизмом не понятно? Зачем его клеймить иносказательно? Критики решили, что чума Камю — комплекс экзистенциальных переживаний.
Глеб вспоминал, что там в университете он понял про чёртов экзистенциализм. Толкователи нагнали всякого тумана: «уникальность иррационального бытия», «духовное измерение современности», «индивидуальное психологическое освоение жизни» и так далее.
Глеб не претендовал ни на какую истину, просто лично для себя он объяснял экзистенциализм так. Для человека есть непреодолимые пределы и ограничения. Например, ничего не поделаешь с тем, что ты смертен. Или с тем, что у тебя нет таланта к чему-либо. Или с тем, что тебя не любят. Или с тем, что не наградят, хотя ты достоин. И прочее. Надо как-то ужиться с этими невозможностями. Но как? Способов было великое множество, но самых важных — всего два.
Первый — вера. Она говорила: эти невозможности мнимые, они нужны затем, чтобы натренировать тебя для жизни в загробном мире, где этих невозможностей нет. Потерпи, и бог тебе всё компенсирует.
Второй способ — гуманизм. Он говорил: собственную скорбь от осознания этих невозможностей можно заместить радостью ближнего, ты не заметишь подмены. Работай на благо ближнего, и горя не будет.
Двадцатый век развеял иллюзии обеих технологий. Первая мировая война дискредитировала капитализм как общество разумного эгоизма. Гуманисты уповали на истинно гуманный строй — на социализм, но его развенчала Вторая мировая война. Немецкие национал-социалисты сцепились с русскими строителями социализма так, что камня на камне не осталось не только от гуманизма, но и от веры: гуманизм не остановил и не мог остановить ни Гитлера, ни Сталина, а кочегары Освенцима и вертухаи Колымы лучше Канта доказали, что бога нет.
Как тогда уживаться с невозможностями, если ни бог, ни доброта ничем тебя не утешат? Вот тут и появился экзистенциализм. Он учил, что надо разобраться в сути своих переживаний. Когда суть будет определена, когда границы невозможностей будут очерчены, жить станет легче. В общем, спасение от страданий — сами страдания как пространство для утешающей медитации. Хемингуэй вместо Ремарка.
Если уподобить страдания водке, а экзистенциализм алкоголизму, то культурную ситуацию послевоенной Европы можно обрисовать российской формулой: водка лечит все болезни, кроме алкоголизма, но и его течение значительно смягчает. Однако как алкоголизм не стал медициной, так и экзистенциализм не стал философией.
Неплохо было бы выпить, — подумал Глеб, — но ведь наверняка скоро за руль… И в этот момент позвонила Орли.
— Глеб, извини… — Она говорила неуверенно, будто не знала, имеет ли право на этот звонок. — У меня… У меня проблема. Ты можешь мне помочь? Если не можешь, я пойму.
— А в чём дело, Орли?
— Слава… Он… Ну, в общем, он в дурку загремел.
Глеб ждал чего-то подобного. Во всяком случае, лучше так, чем если бы Слава избил Орли. Хотя для избиений Слава был жидковат.
— А что с ним? — фальшиво удивился Глеб.
— Нервный срыв. Его в психушку увезли.
— Надо его забрать?
— Нет, он тут останется. — Глеб услышал в голосе Орли облегчение. — Надо меня забрать. Я не хочу заходить домой одна — он там буянил.
— Заберу, без вопросов, — согласился Глеб.
— Я в двенадцатой психбольнице, метро «Щукинская», Волоколамка, сорок семь. Может, знаешь: такой жёлто-белый сказочный теремок…
— Пока не знаю, но всё впереди, — сказал Глеб, закрывая файлы в айпэде. — Я выхожу и выезжаю прямо сейчас. Жди, моя хорошая.
— С-с… спасибо. — От неожиданности Орли запнулась на слове.
В «лексусе» Глеб засунул айфон в держалку на панели, вывел интерфейс навигатора, забил адрес и понял, что Раменки, где он живёт, точнее, Фили, и Мневники, через которые надо ехать, — как раз те дурацкие районы Москвы, что находятся бок о бок, но сообщаются или через Центр, или через МКАД. И что тут поделаешь? Москва-река определила экзистенциальную невозможность проехать из Филей в Покровское-Стрешнево без увесистого геморроя.
Москва вообще экзистенциальный город, — думал Глеб, сворачивая с Мичуринского проспекта на улицу Лобачевского. — Она сама по себе невозможность: велика Россия, а отступать, как известно, некуда. Если ты живёшь в Дальнежопинске и тебя
На сложной развязке в районе эстакад Кутузовского проспекта и железной дороги, на подъёме моста перед метро «Кунцевская» Глеб увяз в пробке — хорошо ещё, что не мёртвой. «Лексус» еле полз вперёд, к огням метрополитеновских павильонов и платформ, и в этот момент опять позвонила Орли.
— Я еду, — сразу оправдался Глеб. — Но пробки же. В воскресенье вечером не угадаешь, где запрёт. Пока ползу мимо Филёвского парка.
— Я понимаю, — ответила Орли. — Я так просто звоню… Сейчас ко мне выходил врач, рассказывал всё… Оказывается, у Славки была… — Орли сбилась, и Глеб услышал, как она тяжело дышит, сопротивляясь слезам. — У Славки была попытка самоубийства.
Глеб помолчал, а потом спросил:
— Таблетки? Вены?
— Он выбрасывался из окна. Уже здесь, в больнице, а не дома.
Глебу не было жалко Славу. Точнее, так: Глеб не жалел Славу, которого разлюбила Орли, но жалел Славу, который пытался вернуть Орли такими вот мелодраматическими средствами. Однако для Орли Глебу надо было изобразить сочувствие к её несчастному жениху.
— А какой этаж?
— Третий, — мрачно сказала Орли. — Но он не знал, какой там этаж.
Покончить с собой в Москве, выбросившись с третьего этажа, — всё равно что повеситься на «Титанике». А вообще, сколько Славе лет? Двадцать пять — тридцать, где-то так, наверное. В этом возрасте из-за женщины руки на себя может наложить только идеалист. Или дитя благополучия.
Из благополучия некуда бежать. Потому в благополучных странах и городах так высок уровень суицида. Суицид происходит, когда не остаётся путей к спасению. Когда твой мир тебе невыносим, но нет мира лучше, чем твой. Разумеется, благополучие consumer society — цель, итог и финал усилий человечества. Но финал в том числе и в смысле «тупик», «ловушка», «загон», «стенка для расстрела».
— Орли, я правда не хотел ничего такого, — признался Глеб. — Но и соврать ему я ведь тоже не мог.
— Ты о чём? — удивилась Орли.
— Я сегодня переписывался со Славой эсэмэсками. Боюсь, что он узнал нечто неприятное. Потому и случилось то, что случилось.
— Всё равно не понимаю.
Глеб размышлял, разглядывая освещённый красными огнями зад маршрутной «ГАЗели», что стояла перед «лексусом» в пробке.
— Давай я тебе перешлю эти эсэмэски, Славины и мои, — предложил Глеб. — Я их сохранил. Почему- то я сразу подумал, что мне придётся показать их тебе, и не стал удалять.
— Н-ну, пришли, — неуверенно согласилась Орли.
— О’кей, жди.
Глеб отключился, отыскал в памяти айфона свою переписку со Славой и перегнал её Орли.
Похоже, пробка расцеплялась, машины уходили вперёд, и скоро Глеб уже свободно покатил по Рублёвке вдоль сверкающих огнями высоток, заслонивших чёрные кроны Филёвского парка. Потом он свернул направо, на Крылатскую улицу. Улица вывела на мост через Москву-реку. На мосту у Глеба зазвонил айфон.