меня оставили в покое.
До полуночи я уступал свою очередь неоднократно, показывая врачу, как шевелятся пальцы на раненой ноге. Положили меня на операционный стол последним. Я лежал нагим. Вся комната была завешена простынями, шумел примус. Мне было так хорошо после всего пережитого за эти сутки, что не мог не улыбаться. За все время пребывания на фронте при сорокаградусном морозе, в лесу, в снегу, я ни разу не был в тепле, под крышей. Меня спросили, отчего мне так весело, и я сказал: «У вас так тепло и уютно, а я так намерзся…» Врачи ухмыльнулись: «Уютно?!» Они смертельно устали от непрерывной изнурительной работы, но, чуть отдохнув, принялись за меня. На нос и рот положили мокрую марлю, покропили из пузырька, по-видимому, эфиром. Голова тотчас закружилась, и операционный стол закачался, точно я лежал в лодке. Очнулся снова на носилках, на полу. Одет был во все теплое. Правая нога от самого тазобедренного сустава была зажата шинами. Правая рука, вернее, вся кисть правой руки, забинтована до локтя. «Вы долго не просыпались после наркоза, — сказала мне сестра, подходя с чайником и со шприцем. — Мы уже стали за вас беспокоиться». Она напоила меня чаем и сделала противостолбнячный укол. Я спросил ее: «Сестрица! Почему у меня забинтована рука?» — «У вас, к сожалению, обморожение третьей степени всей кисти. Пришлось наложить повязку. Это поможет… А комбат ваш скончался…»
Еще одна жизнь отдана за спасение Родины. А сколько наших людей осталось под ст. Спасская Полисть и сколько их ушло из жизни за полгода ожесточенных боев с фашизмом… Какое страшное бедствие — война!
Внезапно радио объявило воздушную тревогу. Забегали санитары и сестры. Меня завернули в одеяло и понесли. Пронесли по улице и куда-то осторожно положили. Это была глубокая землянка, заполненная ранеными. Снаружи глухо раздавались бомбовые удары. На этот раз я почему-то не ощутил особенной тревоги: до того был убежден, что теперь буду жить долго.
Наутро меня вместе с тремя ранеными погрузили в небольшой автобус и повезли. Я догадывался, что везут по лесной дороге, так как автобус бросало из стороны в сторону. Вскоре послышались громкие крики, ругань. Кто-то просил «подать в сторону». Потом раздалась команда: «Воздух!!!» — и сразу все стихло. Мы услышали характерный рокот немецких самолетов, низко летящих над землей. Застрочили пулеметы. Вот тут сердце мое заледенело от страха. Снова нависла смерть надо мной и моими товарищами. Но, на наше счастье, налет прекратился так же внезапно, как начался.
Сразу лес заговорил, заругался родным матом, закричал. Дверь в автобус распахнулась, и послышался взволнованный голос водителя: «Товарищи! Все живы?» Я ответил: «Живы!» — «А вы, товарищ лейтенант, не ранены? — спросил он меня. — У вас в одеяле две дырки!» Когда я сказал, что не ранен, он облегченно вздохнул: «Ну, и слава богу! Поехали дальше!» Водитель хлопнул дверкой, и через минуту-другую мы тронулись. Дальше путь проходил без происшествий.
Прибыли на ст. Малая Вишера. Меня внесли в помещение вокзала и на носилках опустили на пол среди таких же тяжелораненых, как и я. Малая Вишера была промежуточным этапом эвакуации, и я, возможно, забыл бы о нем, если б не одно обстоятельство. Между ранеными пробирался младший лейтенант, бережно ведя под руку сестру милосердия. Это был мой первый помощник, а сестра — из батальонного санвзвода. Они дружили. Сестра была ранена в лицо. Увидев меня, они подошли. Оба плакали. У девушки осколком была срезана щека и вырван глаз. Младший лейтенант рассказал, что от нашего батальона в ночь наступления на Спасскую Полисть осталось невредимыми всего 320 человек, т. е. треть состава.
Снова я осознал весь трагизм нашей провалившейся атаки. Гораздо позже я понял значение наступлений полуголодных, плохо вооруженных бойцов, но тогда был морально подавлен. Мне казалось, что кто-то виноват в бесцельной гибели людей. Нельзя было бросать нас на автоматы и крупнокалиберные пулеметы немцев безоружными!
Младшего лейтенанта пережитое так впечатлило, и он сказал, что не в силах вернуться в свой батальон. Что я мог ему возразить? Это было явное проявление трусости, слабости, но почему-то осуждать его не хотелось. Может быть, потому, что сам не считал себя героем, ибо откровенно радовался, что остался жив. И меня, к стыду моему, совершенно не тянуло снова попасть под ножи мясорубки, называемой войной.
Я сказал юноше: «Ты — на войне. И ты знаешь, что делается на войне: люди убивают друг друга. Если ты не убьешь — тебя убьют. Многие погибнут, но многие и останутся в живых. Может, тебе посчастливится выжить. Помни одно: в случае победы фашизма всем советским воинам, оставшимся в живых, грозит неминуемая физическая расправа. Мы с тобой находимся в самом пекле войны, и наш долг воевать и все делать для победы Родины. Если ты растерялся и не можешь совладать со своим страхом, то иди в штаб армии и проси другое назначение».
Конечно, Марка, за тридцать четыре года детали нашего разговора могли забыться, но общий смысл был именно таков.
После обеда меня и многих других раненых перенесли в автобусы и привезли в госпиталь г. Боровичи. Своего помощника я больше не встречал.
Госпиталь в Боровичах оставил самые мрачные воспоминания. Мы долго лежали на носилках в огромном пустынном вестибюле. Наконец пришли заспанные санитары и всех понесли в здание. Меня поместили в бывшую ванную или туалетную комнату. Вскоре я почувствовал, что мне на переносицу капает с потолка вода. Закрыл лицо рукой. Капли начали долбить по руке. Нервы напряглись до предела, казалось, еще немного этой японской пытки, и я сойду с ума. Начал звать кого-нибудь из медперсонала, но прошло довольно много времени, пока меня услышали и поместили на полу в огромном зале. Я понимал, что не имею никаких преимуществ перед другими ранеными, но, взбудораженный борьбой с каплями воды, потребовал немедленной врачебной помощи. Мне измерили температуру — 38,5 градусов — и тут же унесли на операционный стол. Хирург установил, что ранение у меня не осколочное, а пулевое, разрывной пулей. Входная рана была диаметром в 20 мм, а на вылете рваная рана длиной 16 см. После операции меня положили в палату, где и произошла моя встреча с майором Н. М. Старцевым, начштаба нашей бригады, о которой я тебе уже писал.
На другой день обнаружилось, что чемодан мой с личными вещами, в том числе и очки, пропали. Видно, мародеров и жуликов, как клопов, не выкуришь дымом, не заморозишь морозом. Но поскольку я всегда к вещам и деньгам относился философски, то недолго переживал из-за их пропажи, гораздо сильнее я разволновался, когда пытался писать левой рукой письмо Капе. Правая была забинтована. Кончики пальцев с каждым днем становились чернее: наступала гангрена. Судьба кисти или всей руки была обречена — это ясно. Нужно учиться работать левой. Как только я почувствовал улучшение общего состояния (боль и страшное жжение в обмороженной руке приучил себя не замечать), попросил ручку, листок бумаги и приступил к письму. Опустив руку с ручкой на бумагу, почувствовал, как меня охватывает панический страх: руке неудобно, не вижу, что пишу, — ни строчек, ни букв. В голову лезет одна навязчивая мысль: «Не научишься писать! Не сможешь работать!» С большим трудом, еле-еле, вкривь и вкось, нацарапал начало письма и тут же, вспотев от напряжения, оставил напрасные попытки. Я готов был плакать от отчаяния, но потом, овладев собой, начал думать, как повернуть ручку так, чтобы увидеть, что пишу, ведь есть же люди, которые пишут левой рукой. И, представь себе, Марка, нашел этот «ключик от золотого ларчика». Я понял, что при письме нужно делать левой все наоборот: пишущий правой рукой наклоняет кисть с ручкой вправо, я же должен наклонять влево. Убедившись в правоте своего «открытия», я легко вздохнул и написал Капе длинное письмо.
Через десять дней меня снова положили на носилки, снова в автобус и потом в вагон санитарного поезда. Тянулись мы до Рыбинска целых пять суток, показавшихся нам вечностью. Наделили сухим пайком из концентратов. Варил нам кашу один молодой сопровождающий солдат. Часто я видел его плачущим от непосильной работы — он заботился о 20 лежачих больных.
Ехали без перевязок, а ты сам понимаешь, что значит для раненого перевязка. Рядом со мной лежал здоровенный детина, он все время стонал, приговаривая: «Ой, мамочка! Где мои ноженьки?»
Но ничего не поделаешь, никому не пожалуешься. Страна делала все, что могла. И в этом мы убедились, как только прибыли в госпиталь Рыбинска. Несмотря на глубокую ночь, весь коллектив госпиталя, от начальника и комиссара до санитара, вышли принимать раненых. Прежде всего нас помыли, побрили, покормили горячим ужином и стали принимать по очереди на перевязку. 16 февраля мне вбили в коленный сустав скобу из стальной проволоки, потом хирург Петр Прокофьевич Харитонов, взяв мою