обмороженную руку, сказал: «Пальцы придется удалить. Кто вы по специальности?» Я ответил, что инженер. Хирург был искренне огорчен. Он невесело смотрел на мои почерневшие пальцы. «Н-нда! Попробуем сохранить часть большого пальца. Чтобы вы смогли хоть держать карандаш или линейку. Будете работать двумя руками, инженер! Подавайте», — сказал он сестрам, кивнув на операционный стол. Очнувшись уже в палате, я увидел свою забинтованную ногу, поднятую выше головы и лежащую на каком- то станке, который раненые называли «зениткой». Посмотрел на больную руку и увидел маленькую забинтованную культю малинового цвета от крови, пропитавшей бинты. И тут нервы мои не выдержали: я горько заплакал. Медики и соседи старались утешить меня. Но горе мое было неутешным: никто из сочувствующих не знал, что я не только инженер, но и пианист и что музыка для меня — вторая жизнь.
Сорок пять дней я пролежал недвижимо на спине с задранной на «зенитке» ногой. Что это за удовольствие, можешь представить, особенно во время бомбежки, когда весь медперсонал, все «ходячие» раненые уходят в убежище, а ты лежишь и прислушиваешься к буханию и разрыву бомб.
Еще больше я натерпелся от бомбежек железнодорожных станций и эшелонов, когда, загипсованный, как мумия, до самой шеи, лежал уже в вагоне санитарного поезда, следовавшего из Рыбинска в далекий тыл. Как стало легко дышать, когда однажды, проснувшись ночью, я увидел яркий свет электрических лампочек на путевых столбах. Это было где-то в районе ст. Буй-Данилов. Огни войны для нас остались позади.
По пути в Тюмень на ст. Камышлов ко мне в вагон вбежали моя камышловская по жене родня и Капа с Леночкой, моей дочкой. Слез радости и горя было пролито много. Особенно долго плакали мы с дочкой, чем расстроили до слез всех раненых, лежащих в нашем вагоне. Одна Капа не плакала. Она глядела на меня и улыбалась. Потом тихо сказала, показав глазами на мою забинтованную руку: «Рисовать-то ты как- нибудь научишься и левой, а вот на рояле, наверное, отыгрался».
Утром следующего дня нас вынесли из вагонов и вскоре развезли по госпиталям Тюмени. Там я пролежал до августа 1942 г. В сентябре выписался и поехал в Камышлов.
Ну, дорогой Марка, на этом пока остановлюсь.
Сердечный привет тебе и Евдокии Антоновне от нас с Капой.
К. И. Штатнов,
лейтенант в отставке,
бывш. начальник штаба 1-го батальона 59-й осбр
И. Д. Елоховский
Такого ада я не видел больше нигде…
В 59-ю бригаду я попал 19-летним после окончания артиллерийского училища в г. Энгельсе. Формировалась бригада в ноябре 41-го в поселке Дергачи Саратовской области и состояла главным образом из саратовцев и пензяков. Вся техника была на конной тяге. Лошади — из колхозов, необученные. А на войне лошадь должна и команды знать, и выстрелов не бояться.
В декабре отправились эшелоном со ст. Алтата на фронт. Накануне Нового года высадились, не доезжая Будогощ, и сразу — в наступление. Оно было не совсем подготовлено: даже для «сорокапяток» снарядов не хватало.
Я был старшим сержантом в училище, меня назначили помощником командира взвода. Дали сперва орудие, потом командовал взводом 45-миллиметровых орудий, в училище нас готовили на 152- миллиметровых орудиях, но на фронте не до рассуждений.
Наступали в середине января от Селищенских казарм. На каждую пушку выдали по 15–20 снарядов, тогда как боекомплект «сорокапятки» в наступлении — 200 штук. Командиром батареи у нас был лейтенант Гусак.
Пехота форсировала Волхов под сплошным минометным огнем. А на той стороне немцы пустили танки. И вот лейтенант Гусак командует: «Елоховский! Вперед со взводом!» Наше второе орудие замешкалось, а первое, как говорится, «аллюр в три креста» — рвануло быстрым маршем. А немец и бомбит, и обстреливает; снаряд прямо перед лошадьми разрывается, и первое орудие с разбегу — в полынью. И лошади, и все шесть человек расчета — все туда… Я на полном ходу успел орудие развернуть — и на ту сторону. А берег там крутоватый, не то что у Селищ, да и снегу много. Но пехота, как увидела, что пушка подъехала, спасительница их, так мою «сорокапятку» на руках вытянули.
Два танка нам удалось подбить, а третий на полном ходу наехал прямо на ствол. Расчет подавил. Я сидел на станине — перевернуло, метров шесть летел, тем и спасся. Осколками, правда, в обе руки ранило.
Ранение, в общем-то, пустяковое. Я был трижды ранен за время войны и раз контужен. Но, понимаете, руки… Человек есть человек, у него естественное… А попробуйте вот с перевязанными руками, да на 30-градусном морозе… Отправился в госпиталь. Где пешочком, где подвезут — до Малой Вишеры добрался.
Госпиталь в школе разместился. Окна плащ-палатками завешены. Посреди спортзала печка топится, вокруг нее тяжелораненые. Врачам не до нас, день и ночь оперируют. Ночью на третьи сутки я не выдержал, взмолился: «Сестричка, перевяжи, пожалуйста, не могу больше!» Она развязала и ахнула — под повязками вши и чернота. Побежала в хирургическую, а там майор медслужбы спит, сидя на стуле. Закричал на меня: «Как допустил?!» Но я же понимал, что потяжелее меня есть…
Через пару недель я снова был в бригаде, но попал уже в дивизион 76-миллиметровых пушек. Лейтенанта Гусака убило под Спасской Полистью.
Наступление продолжалось. Замошское болото… Финев Луг… Пехота впереди, мы за ней. Снег — до метра глубиной. Пушки проваливаются. Рубили елки. Ваги под колеса подкладывали; лошади, спасибо им, вытаскивали.
Идет бой — роем окоп в снегу, чтобы сохранить расчет и пушку: ведь били в основном прямой наводкой, солдаты называли ее: «Прощай, Родина!» Но если с закрытой позиции из 100 снарядов в цель попадает два-три, то на прямой — три из тридцати пяти. Снарядов всю операцию не хватало.
Да разве только снарядов? Все снабжение с января до самого конца было отвратительным. Питание мизерное: суп-пюре гороховый, котелок на 10 человек, вот и все. Спасало, что артиллерия была на конной тяге. Но ведь и лошадей кормить нечем. Одни березовые ветки, но сколько лошадь их съесть может? Лошади гибли, а мы их ели. Раз в неделю перепадало…
В конце марта дороги потекли, снаряды на себе пришлось таскать за 5 км: наш БОП (бригадный обменный пункт) в Дубовике находился. А много ли голодный человек принести может? От силы два снаряда: каждый снаряд для 76-миллиметровой пушки весит 7,5 кг…
Весной стало ясно, что технику отсюда уже не вывезти. Так и получилось. Окружение стало почти постоянным. По моим подсчетам, немец раз восемь закрывал проход у Мясного Бора. С едой стало совсем плохо. Лошадей, что подохли, зимой еще можно было есть — мороженых, а уж как потеплело — туши вздулись, и черви… В последних числах апреля и весь май вообще снабжения не было. «Кукурузник» сбросит сухари, а что толку? Мешок либо в болото упадет, либо о пень ударится и в пыль разлетится. Кто- нибудь из грязи подберет мизер, а то и вовсе ничего…
За счет немцев питались. Бои и в обороне были каждодневные. Они атакуют — мы отбиваемся. Горы их набивали. Ночью по жребию на нейтралку ползали — убитых немцев ощупывать, чтобы хоть чем-нибудь поживиться. Потом немцы догадались и стали посылать в бой без ранцев, с одним оружием.
Хуже всего без курева приходилось. Я сам как-то купил у солдата махорки на одну закрутку за сто рублей и счастлив был безмерно. До сих пор курю и папиросу вниз дымком держу — с войны привычка.
Немец все листовками забрасывал, сулил безбедную жизнь в плену. Но вот что интересно: как ни бедовали, никто из ребят и не помышлял о плене. Все до одного верили, что непременно выйдем из кольца. А листовки брали на самокрутки: бумаги-то не было, газеты к нам редко попадали. Весной и махорку не доставляли. Курили мох да прошлогодние листья.