— Дочь моя, где я тебя вижу! — со вздохом сказал отец Сурин.

— У меня дело было к этой женщине, — прошептала сестра, прикрыв глаза.

— Ступай, дочь моя, и больше не греши, — с неожиданной важностью молвил ксендз Сурин.

Она низко поклонилась и быстро пошла по грязи к монастырской калитке. Ксендз смотрел, как она скрылась в воротах, потом покачал головой. Казюк стоял все с той же безразличной усмешкой на устах.

— Тут дьявол, и там дьявол, — сказал он вдруг басом.

7

Сентябрь был ненастный. На отпущение грехов погода выдалась пасмурная, и хоть дождя не было, народу съехалось меньше, чем ожидали в местечке. Впрочем, Людынь стояла в глухом месте, далеко от больших трактов, среди лесов и болот, — католиков в окрестностях было немного. И все же кое-кто приехал, — на рынке расположилась ярмарка, возы вперемешку с балаганами; люди в облепленных грязью сапогах спорили и торговались, бабы в шерстяных платках жадно поглядывали на пестрые ткани, кучами наваленные на рундуках, — одним словом, праздник. Через рынок пролегала широкая дорога, теперь очищенная от вечной грязи, насколько возможно было, и посыпанная песком и хвоей. Посередине дороги осталась лужа, которую не удалось вычерпать, маслянисто поблескивала грязная вода. Процессия из монастыря должна была по этой дороге пройти в приходский костел, и через лужу перебросили несколько узких досок для ксендзов и монахинь. Вдоль другой стороны рынка тянулась такая же дорога, проложенная для кареты королевича Якуба.

Королевич прибыл рано утром. Впереди ехала пустая повозка — di rispetto [9]. За нею — карета с королевичем. Огромная карета со сверкающими стеклами казалась непомерно большой для одного человека, сидевшего там в одиночестве. Везла ее восьмерка белых лошадей с выкрашенными в розовый цвет гривами и хвостами: четверо были запряжены в ряд, четверо впереди — цугом, и ехали на них форейторы в ярко-синих ливреях. Королевич сидел в карете бледный, сонный, с бессмысленным выражением на болезненном лице. В своем французском, зеленом с белым, костюме он походил на восковую куклу. Время от времени он открывал табакерку и нюхал табак. Его ничуть не трогало то, что творилось вокруг, толпа людыньских жителей, глазеющих крестьян, отчаянный визг свиньи, которая едва вывернулась из-под копыт раскрашенных лошадей и покатилась вниз с костельной горки. За королевичем ехала карета поменьше, в ней сидели, спесиво надувшись, паны Хжонщевский и Пионтковский. Попадись им сейчас навстречу кто-нибудь из компании, с которой они накануне выпивали в корчме, они бы наверняка его не узнали. Но никого из их вчерашних собутыльников в толпе не оказалось.

Ксендз Брым поджидал королевича у ворот приходского костела. Лошади почему-то заартачились, и карета остановилась с резким толчком. Подбежали пажи и гайдуки, откинули подножку кареты, отворили дверцу, придворные стали по обе стороны, и невысокий, щуплый королевич Якуб, походкой и манерами настоящий француз, предстал перед стариком ксендзом. Он изящно приподнял шляпу и поцеловал подставленное ему распятие. Ксендз Брым не произнес речи, — неслыханное дело! — а только сказал:

— Benedictus, qui venit in nomine Domini [10], - после чего направился в костел. Изжелта-зеленый бархатный костюм королевича тускло лоснился в тумане. Тускло светились огоньки свечей, которые несли перед королевичем и позади него участники процессии. Ксендз ввел королевича в костел и усадил под карминным балдахином. Придворные расселись на передних скамьях. Началась поздняя обедня.

Между тем перед папертью костела собиралась другая процессия. Вскоре она двинулась довольно бодрым шагом — вел ее ксендз Лактанциуш, доминиканец гвардейского роста и с ухватками бравого солдата. Этот рослый монах мощным голосом выводил 'In signo crucis' [11] и маршировал, как на плац-параде. За ним едва поспевал невысокий отец Игнаций, маленький, тощий, с желтым лицом и желтой бородкой, похожий на козу; он тоже пел церковный гимн — видно было, как он широко разевает небольшой рот, но ни единого звука из его уст не было слышно. Ксендз Имбер, черноволосый, смуглый, высокий, с большим носом, напоминавший Савонаролу, с достоинством отставал, чтобы не казалось, будто он марширует под командой Лактанциуша. Как журавль, вытягивал он длинную шею и, по-птичьи склонив голову набок, смотрел вперед, недоверчиво разглядывая толпу по обе стороны дороги, грязь на площади и серый осенний туман. Рядом шел бледный, тучный отец Соломон, бернардинец, беззвучно шевеля выпяченными губами; он пытался присоединиться к поющим и, как птица, которой хочется пить, то и дело раскрывал рот, показывая редкие, неровные зубы; но тут же умолкал и, пожимая плечами, поправлял чересчур широкую пелерину, которая все съезжала; потом опять затягивал: 'Anima Christiana…' [12] — и опять умолкал на полуслове.

Отец Сурин стал чуть в стороне, чтобы смотреть на стайку монахинь, следовавших за крестом и за четырьмя экзорцистами. Маленькая мать Иоанна в широком черном плаще, скрывавшем ее телесный изъян, семенила мелкими шажками — в первом ряду, но с видом скромным, словно досадуя на то, что вынуждена быть во главе сестер, и держалась не в середине первого ряда, а ближе к краю, с видимым усилием неся книги — то ли псалтырь, то ли missale Romanum [13]. Монахини шли плотной группой, было их восемнадцать. Шли чинно, не глядя по сторонам, некоторые даже прикрыли глаза, целиком поглощенные мелодией, которая лилась из их уст не очень стройно, но весьма благочестиво.

В последнем ряду шли только две сестры — Малгожата от Креста и юная послушница, племянница матери Иоанны, княжна Бельская, хилое существо с испуганными, выцветшими глазами.

В самом хвосте, замыкая шествие, как два аркадских пастуха за стадом чернорунных овец, шли истопник Одрын и пан Аньолек. Рослый, большеносый, глуховатый истопник походил при дневном свете на филина, который покинул ночной свой приют и поводит ничего не видящими глазами. Аньолек выступал с вдохновенным видом. Так, наверно, ходил Эмпедокл по своему Агригенту [14]. Глаза его были подняты к небу, словно среди низко плывущих серо-белых туч ему виделось вознесение Христово. От духовного напряжения лицо его разрумянилось, во взгляде не было обычного холодного, жестокого выражения, признака поглощенности собой. Прекрасным, звучным голосом он пел:

О, хладная душа, ужель не воспылаешь? О, сердце черствое, ужель ты не оттаешь? Твой Иисус, охваченный любовью, Исходит кровью.

Не обращая внимания на то, что ксендзы впереди запели совсем другой гимн, который подхватили монахини, он шел и пел свои, то импровизированные, то слышанные прежде, гимны и, целиком поглощенный пеньем, ступал куда придется, по лужам, разбрызгивая грязь, так что Одрын даже отшатывался, хмурясь.

Процессия двигалась вполне спокойно, сестры не выказывали ни малейших признаков безумия. Напротив, можно было подумать, что это идут монахини образцового благочестия, какое редко встретишь: они шли погруженные в набожные думы, со словами священного гимна на устах. Лишь маленькая княжна Бельская в последнем ряду, где были только она да сестра Малгожата, вдруг стала отскакивать, словно в танце, на четыре шажка в сторону, догоняя сестру Малгожату, затем снова отбегала, будто в гоненом [15], и снова догоняла, причем из глаз ее не исчезало выражение ужаса, а по лицу было заметно большое физическое напряжение.

Чем ближе подходило шествие к приходскому костелу, тем неистовей становились прыжки юной послушницы, так что в конце концов сестра Малгожата схватила ее за руку и, резко дернув, заставила прийти в себя. Девочку словно бы разбудили, полубезумными глазами она стала оглядываться на пана

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату