После этих слов раздался топот подков по полу и безудержный хохот. Сделав два шага, ксендз Сурин открыл дверь в горницу и встал на пороге. По корчме плыл дым от очага, затягивая все голубой пеленой; в глубине за столом сидели Казюк и Юрай. Ксендза особенно рассердил их невинный вид. На столе, заложив ногу на ногу, сидел Винцентий Володкович, держа у рта большой гребень, прикрытый куском бычьего пузыря. Пенье с этим нехитрым инструментом и звучало наподобие кобзы или скрипки. Шляхтич играл на гребне плясовые мелодии и время от времени, отрывая эту своеобразную свирель ото рта, издавал протяжный свист или выкрикивал 'гу! га!'. Посреди горницы, залихватски приседая, носились взад и вперед сестра Малгожата в наброшенном на плечи ярком узорчатом, видимо, только что ей привезенном кафтане, и захмелевший пан Хжонщевский, которому, видать, стало жарко в кунтуше, и он, сбросив его и сняв саблю, отплясывал в одном жупане. Они делали несколько шагов друг другу навстречу, потом кружились, взявшись за руки, и вдруг, отпрянув один от другого, разбегались в противоположные углы. Потом пан Хжонщевский снова гнался за Малгожатой плавным шагом, в ритме англеза, а она, мелко семеня, убегала от него, как в мазурке; и опять они, подбоченясь, пускались в галоп вдоль и поперек горницы. Володкович стучал подковами по скамье, а старая цыганка за стойкой притопывала, трясла плечами, звеня покрывавшими ее грудь цехинами, шаркала и повертывалась то вправо, то влево.
При виде этого разврата отцом Суриным овладели не гнев или негодование, нет, ему стало мучительно жаль этих пляшущих, осужденных, как он сам, людей, и от скорби он на миг зажмурил глаза и схватился рукою за бок, так больно сжалось сердце. Ужасные дела творятся на свете! Сатана играет человеческими душами, господь бог осудил их на вечные муки, осень убивает все, даже с берез содрала зеленые листья — и весна сызнова обрекает все на такое же несчастье, а тут они, напившись, скачут под звуки гребня!
Заметив ксендза, танцующие замерли, музыка оборвалась, воцарилось молчание. Все смотрели на него, а он стоял на пороге бледный как мел, схватившись за сердце. Наконец он открыл глаза, взглянул на веселившихся и улыбнулся. Но улыбка была такой страдальческой, что и самый черствый человек пожалел бы его. Ступив шаг вперед, ксендз сказал:
— Почему остановились, добрые люди? Пляшите, веселитесь. Господь бог вам простит, ибо не ведаете, что творите.
Произнося это, он поднял руку и благословил их, сотворив крестное знамение во имя отца, и сына, и святого духа. И ни один бес не зашевелился в нем в эту минуту.
Потом он снова ушел к себе и снова преклонил колени на топчане, опершись о подоконник. Он смотрел на сапфировое, прозрачное небо — вот-вот должна была взойти луна — и на лес под звездами. Где-то в глубине леса завыли волки.
В корчме опять раздались звуки, напоминавшие гнусавое бреньчанье кобзы. Володкович заиграл, но уже никто не пел и не плясал, наконец его тоже угомонили — и было слышно, как все разошлись.
Казюк и Юрай спали в конюшне, на лежанке, подложив кожухи. Рядом с четверкой простых лошадок полоцкого монастыря стояла великолепная четверка киргизских коней пана Хжонщевского; они фыркали, нетерпеливо дергались и пытались кусать друг друга поверх перегородок. Как и в Людыни, ворота конюшни были распахнуты, и виднелось небо со звездами и быстро мчавшимися облаками. Холодало.
Парни не спали. Казюк лежал, раскинув крестом руки, и глядел вверх, не на небо, а на черный потолок конюшни, где угнездился ночной мрак. Юрай долго молчал, но не спал и он. Тревожные мысли томили обоих.
Наконец Юрай сказал:
— Ну и дела… Кто мог ожидать!
— Ты о чем?
— Да вот, ксендз Сурин…
— От любого человека можно всего ожидать. Человек — особая тварь.
Юрай усмехнулся.
— И почему это на него нашло?
— Так бог пожелал.
— А эта мать Иоанна? Что с нею будет?
— Ей-то что! Будет монахиней!
— А дьявол?
Тут Юрай, вспомнив науку Казюка, перекрестился.
— Бесы-то всегда найдут себе работу, — буркнул Казюк. — Мать Иоанну оставили, так в сестру Малгожату вселились. Видал, как отплясывала?
— Это что ж, пан Хжонщевский за ней сюда приехал?
— Вестимо. И его бесы опутали, ведь она ничуть не красивая.
— Э, нет, мне она нравится, — сказал Юрай, — здоровая!
Из лесу донесся волчий вой, тот же, который слышен был отцу Сурину в его комнатушке.
— Волки воют, — помолчав, сказал Юрай.
— Любопытно, с чего бы это они?
— Зима ранняя будет. К морозу идет.
Оба посмотрели на небо. Оно все больше светлело, ветер стихал.
— А может, беду чуют. В лесу-то сейчас страшно, — сказал Казюк.
— Помнишь, как в Людыни звонили, — спросил Юрай, — за заблудившихся в лесу? Стало быть, против волков.
— Каждую ночь звонят, — уже сонным голосом отозвался Казюк.
— Здесь-то не слышно, — усмехнулся Юрай.
— Угу.
— А жаль. Понравился мне этот звон.
— А тут кругом тишина.
— Так тихо, прямо страх берет…
— В лесу все спит.
— Беда не спит.
Оба откашлялись, примостились поудобней. Но сон после выпитой водки не шел.
— Ну как там твой батька? — спросил Казюк.
— Все такой же. Злющий.
— Пьет?
— И пьет и дерется. Меня на прошлой неделе так отходил постромками, что я два дня сидеть не мог.
— Вот как? И мысли бесовские к тебе не приходят?
— Э… — неопределенно протянул Юрай.
— Что значит 'э'? Какие там мысли бродят в глупой твоей голове?
— Да никакие, — с легким раздражением сказал Юрай и отодвинулся от Казюка.
— А молишься за отца? — опять спросил Казюк.
— Не-ет.
— Ну, так помолись со мной вместе. Говори: боже, сохрани моего отца!
— Боже, сохрани моего отца! — равнодушно повторил Юрай.
— И всех, и всех, — с легкой дрожью в голосе прибавил Казюк.
Юрай зашевелился.
— И всех… — повторил он, потягиваясь. Но и в его голосе зазвучало едва уловимое, приглушенное мглою осенней ночи волнение. — И всех…
— Аминь, — заключил Казюк. — А теперь спи!
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Юрай уснул. А Казюк еще долго глядел на звезды через открытые ворота конюшни. Наконец заснул и он. Волки в лесу перестали выть.