– Нет.
– Почему ты не один?
– Ко мне привязался Сережа.
– Есенин?
– Есенин. И с ним еще один знакомый.
– А если я их не пущу?
За дверью кто-то засмеялся.
– Тогда мы выломаем дверь, – раздался голос Есенина.
– Мма-дам, мма-дам… Среди членов поэтической семьи не может быть такого неблагородства, – гудел Амфилов, – тем более что мы приехали за вами, чтобы повезти вас в один с-с-семейный дом,
– Какой семейный дом? Я никуда не хочу ехать. Мне нужен Рюрик по делу, а больше я никого не приму.
– Красавица, родная, открывай, или я разобью окно, – кричал Есенин.
– Ну хорошо, я открою, только на минуточку.
Дверь распахнулась, и все трое ввалились в коридор, внося с собой ветер, снег и мороз.
– Скорей закрывайте, – сердилась Соня.
– Знакомьтесь, это Амфилов, меценат, с Сережей вы знакомы, – говорю я и целую ей руку.
– Рюрик, зачем ты их привез? – шепчет Соня. – У меня к тебе серьезное дело.
– Нельзя от них отвязаться. В клубе была облава. Мы вместе выкатились оттуда.
– Облава? Боже мой, вот удовольствие… Может быть, все это к лучшему. У меня голова кругом идет. Хочется чего-нибудь небывалого. Рюрик, не знаю, поймешь ли ты меня, но мне хочется выйти на улицу и лечь на мостовую, чтобы по мне проскакала конница.
– Во всяком случае, – смеюсь я, – это желание хорошо тем, что его можно осуществить только один раз.
– Что вы там шепчетесь? – закричал Есенин. – Рюрик, я тебя сегодня прибью, чует мое сердце… Соня, у тебя есть выпивка?
– Зачем, у меня есть с собой, – засуетился Амфилов, вытягивая из кармана огромной дохи бутылку вина.
– Друг, – кинулся к нему Есенин, – дай я тебя расцелую. Русская душа! Широкая натура. Фармацевт! Меценат!
– Послушайте, бросьте вы это фармацевство! – рассердился Амфилов.
– Не буду, не буду, не сердись, ведь я – любя…
Тем временем Соня шмыгнула за ширму и через минуту вышла снова, лихорадочно возбужденная, с расширенными зрачками глаз, казавшихся благодаря этому еще громаднее.
– Вина, дайте вина! Я вам расскажу свой сон!
– К черту сны! – закричал Есенин. – Да здравствует явь, черт возьми! Я реалист. Я противник мистики. Мистика… это… это чертовщина. Разум – новое начало. Кажется, так говорится? Рюрик, ты что смеешься? Ты мне не веришь, да? Не веришь, скажи?
Он подошел вплотную и посмотрел прямо в лицо своими смеющимися лукавыми глазами.
– Люблю тебя, – после долгой паузы произнес он. – Люблю за то, что ты понимаешь очень многое, и то, что я сам не хочу понимать.
Глаза его вдруг потускнели, лицо сделалось задумчивым, но не грустно-задумчивым, а каким-то задумчиво-алым.
– Но ты мне на дороге не становись, – сказал он, резко отстраняясь. Затем подошел к столу, за которым хозяйствовал Амфилов, расставляя стаканы, уже наполненные вином, залпом опустошил один, потом другой, опустился в кресло и сжал руками упавшую на грудь голову.
В это время раздался голос Сони:
– Слушайте, я расскажу вам свой сон!
Став посреди комнаты и обведя всех громадными глазами, она начала прерывающимся, взволнованным голосом:
– Я стою у окна. Широкая улица. Мостовая разворочена: камни, выбоины… Идет процессия. Такой процессии я не видела никогда в жизни. Священники, муллы, раввины, ксендзы, пасторы, служители всех культов, и все они пьяны. Идут дикой шатающейся походкой, в руках хоругви, иконы, чаши с дарами. Одну чашу я запомнила особенно: громадная, золотая, как кусок солнца. Ее несет священник. На нем ярко- красная риза, борода у него рыжая, глаза серые, с красными жилками, такими тонкими, точно сквозь его зрачки кто-то продел алую шелковую нить. Дует ветер, идет дождь, смешанный со снегом, на небе лиловые тучи, а где-то внизу, в подвале – писк крыс, невероятно жалобный, заунывный, точно стая диких голодных кошек копошится в их внутренностях. Я хочу крикнуть и не могу. Раскрываю настежь окно. В мою комнату врываются холодный ветер, дождь, снег…
– Мистика, чертовщина, бабушкины сказки! – произнес, икая, Есенин.
– Странный сон… – говорю я, осторожно улыбаясь.