выглядевший гораздо старше своего возраста, – родоначальник самой бурной, шумливой и напористой литературной школы, пришедшей на смену символизму и акмеизму.
Поэт огромного дарования, но настолько необычного, что так называемая широкая публика при любом социальном строе не понесла бы его на руках, как носит поэтов, которые сами в душе сознают, что они пигмеи по сравнению с тем, на кого не обращают внимания.
Хлебников сидел в моей комнате. Горячий чай, который мы пили, отчасти заменял отопление, не действовавшее почти в каждом доме. У меня было впечатление, будто Велимир слишком много знает и стесняется, боясь придавить знаниями собеседника, как человек, обладающий чрезмерной физической силой, чувствует себя связанным и стесненным в присутствии обычных людей, опасаясь неловким движением причинить им боль. С Хлебниковым нельзя говорить просто и свободно, как с Есениным или Мариенгофом, с ним можно перекидываться словами. Со всеми друзьями я был на «ты», с Велимиром – на «вы». Он отвечал мне тем же. На «ты» мы сбивались лишь изредка.
– У меня нет комнаты, – сказал Хлебников. – Можно иногда приходить к вам днем, когда вас нет дома, и писать?
– Конечно, но у меня очень холодно, я прихожу домой только ночевать.
– Холодно сейчас везде, – заметил он.
У меня были запасные ключи, и я передал их Велимиру со словами:
– Хозяйку я предупрежу, что вы будете заходить днем и заниматься. Домработница у них славная. Она будет ставить самовар, и вы согреетесь чаем.
– Почему вы не обзаведетесь «буржуйкой»?
– Я не раз спрашивал об этом хозяйку, она не сдает позиций барской крепости. А при слове «буржуйка» ее кидает в дрожь.
После длительной паузы Хлебников сказал:
– Мариенгоф просил меня дать стихи для какого-то сборника.
– Дадите?
– Не знаю, – задумчиво произнес он. – Меня больше волнует переиздание моей книги «Окно в цифры».
Не успел я выразить восхищение этой книгой, вышедшей в 1916 году, как Хлебников спросил:
– Можно воспользоваться вашим пледом?
Я улыбнулся.
– Конечно.
Встал и накинул его на плечи гостя. Он слегка пожал мои пальцы и в эту минуту еще больше стал похож на беспомощного ребенка. Наступило долгое молчание, после которого он произнес глухим голосом:
– Цифры – это все. Мне хотелось бы многое сказать и написать, но до этого думаю переиздать «Окно в цифры». Она хоть и разошлась быстро, но прошла незамеченной. Это вполне естественно: до революции на нее не могли обратить внимания. Глаза у людей были застланы пеленой. Октябрь открыл их, чтобы смотреть во все стороны. Мир стал другим, и люди должны стать иными. Незыблемы только цифры, к счастью, они за нас, а не против.
Раздался стук в дверь. Вошел Ройзман. Увидев Хлебникова, всплеснул руками:
– Теперь я понимаю, в чем дело! Новую группу организуете. Оба тихие и незаметные, а готовитесь взорвать старую литературу! Сознавайтесь, что готовите манифест! Меня провести трудно. Я сразу все понял! Но если манифест толковый, я подпишу его. Вам же выгодней – чем больше подписей, тем лучше.
– Смотря чьи подписи. – Я засмеялся.
– Что ты хочешь сказать? Моя подпись не солидна?
– Матвей! Я шучу. Мы с Велимиром согреваемся горячим чаем, и никаким манифестом здесь не пахнет.
– Ну-ну, рассказывай сказки кому-нибудь другому. Я вижу всё на пять аршин под землей.
– А вот воображение твое никакими аршинами не измерить.
– Голову даю на отсечение…
– Сейчас она будет отсечена, – перебил я его. – Ты видишь на столе самовар и стаканы, не на нем же мы писали манифест.
– Значит, еще не успели. Но что вы его обдумывали за самоваром – уверен.
Хлебников молчал и смотрел на Мотю как на неодушевленный предмет.
– Ну хорошо, оставим манифест в покое. У меня вот что. Ты давно обещал зайти к Луначарскому насчет его выступления в нашем кафе. Я заготовил такую афишу – пальчики оближешь. Думаешь, на простой бумаге? Нет, держи карман шире. Афиша будет уникальной.
– Неужели ты думаешь, что Луначарского интересуют афиши?
– Не говори! Хорошая афиша – это пятьдесят процентов успеха. Когда их увидят настасьинцы, позеленеют от зависти.
– Должен тебя разочаровать, – произнес я спокойно.
– А что случилось? – испугался Ройзман. – Неужели в отставку вышел?
– Чудак! При чем здесь отставка?