Было еще совсем темно, когда, на пути из Москвы, при переезде французской границы нас, крепко спавших в купе международного вагона, разбудил стук в дверь и яркий свет электрического фонарика.
— Таможенный досмотр! — объяснили двое мужчин в знакомых мне издавна французских кепи.
— Citoyens de l'URSS! Граждане СССР! — как бы хвастаясь знанием еще редко употреблявшегося титулования нашей страны, заявили вошедшие, возвращая нам наши паспорта. Они с любопытством разглядывали забитые до потолка чемоданами, корзинами и кошевками полки нашего купе. Особенно их, видимо, заинтересовали торчавшие из кошевок бутылки.
— Неужели в России есть вино? — расспрашивали они.
— Как же, как же! — ответила проснувшаяся Наташа. — И не хуже вашего. Посмотрите, мы и варенье везем. Сколько следует за него пошлины? А вот и яблоки — коричневые, вот и крымские. Попробуйте, таких у вас нет!
Тогда и я в свою очередь решил использовать необычно вежливое отношение таможенников и без обиняков поставить вопрос о том запретном товаре, каким являлся во Франции табак. Но и он их не смутил, хотя папиросами были забиты все мои карманы.
— Курите на здоровье и вашу родину поминайте. Ах, если бы вы только знали, какого вздора наслушались мы про вашу страну! — заявили таможенники, покидая нас.
Большевики давно перестали устрашать простых людей во Франции.
Глубоко скрытую симпатию к советским людям проявляло в ту пору большинство мелких служащих. Экономический кризис 1930 года и непрерывный рост цен на продовольствие заставляли все чаще обездоленных судьбой обращать свои взоры к Стране Советов, в которой день ото дня непрерывно возрастало благосостояние народа.
Я уже привык, что не только на пассажиров с номерами «Юманите» в руках, но и на контролеров, проверявших железнодорожные билеты при ежедневных моих поездках из Сен-Жермена в Париж, можно было рассчитывать как на верных друзей нашей Советской Родины. Тайный пароль у меня с ними был простой: простригая билеты, они всегда проходили мимо меня, не требуя билета.
«Мы вас знаем, вы — с нами», — как бы безгласно подтверждали генералу с розеткой Почетного легиона в петлице эти железнодорожники — члены самой крепкой в ту пору профсоюзной организации.
Подобные знаки внимания со стороны «малых сих» поднимали дух, позволяли смотреть поверх непрекращавшейся травли.
Попробуешь, бывало, взять у вокзала такси, а получаешь дерзкий ответ на русском языке: «Такого-то и растакого-то русские шофера не возят!» Раскроешь эмигрантскую газету и прочтешь статью, посвященную нашему возвращению из Москвы. «Странная болезнь Игнатьева» — озаглавлена она. «Когда один из лечащих врачей высказал предположение об отравлении, Игнатьев ухватился за эту версию и считает, что в Москве было ему подсыпано в пищу толченое стекло. Он убежден, что дни его сочтены».
И в это море клеветы на Советский Союз было брошено слово правды. Вскоре после нашего возвращения в газетных киосках появился номер журнала «Вю» с богатым репортажем и фотоиллюстрациями нашего строительства и серией статей участников поездки. Этот журнал произвел в Париже большую сенсацию. Номер трижды перепечатывался, распространялся по всем провинциям и колониям Франции и за границей. Такова была жажда простых людей знать правду о СССР.
На родине я ощутил себя в едином строю с твердо ставшим на путь социализма советским народом. Смешно и вместе с тем постыдно бывало мне слушать подлую ложь о Советской России людей бывшего «привилегированного» класса, покинувших родину навеки и ставших ее предателями.
В каких бы странах я ни бывал, с кем бы ни встречался, я никогда не терял ощущения родной земли под ногами, а уж теперь, по возвращении из России, мне в Париже стало невтерпеж.
Лицо города представляют не одни ведь только здания, но и люди, их населяющие, и вот люди, с которыми я только что мельком, на протяжении всего нескольких недель, встречался в Москве, стали мне более родными, чем парижские друзья, с которыми я прожил уже более двадцати лет, но с которыми мне не о чем было больше говорить.
Многие из них сами, впрочем, первыми закрыли перед нами двери, и я помню, сколь мы были удивлены, получив как-то приглашение на обед от бывшего редактора литературного отдела газеты «Фигаро» Глазера.
— Это дружеский обед — парадно не одеваются! (то есть во фраки или смокинги), — предупреждал по телефону хозяин, интересуясь увидеть русского человека, бывшего царского офицера, вернувшегося из России «во здравии и благоденствии».
Квартира Глазера находилась в самом аристократическом квартале неподалеку от Елисейских полей, но она, как бы следуя примеру своих хозяев, полиняла. Не тронулись с места ни банальные современные кресла стиля «под Людовика XIV», ни традиционные створчатые стеклянные двери, отделявшие салон от столовой, но и обивка кресел, и роскошные шелковые занавесы повыцвели, а двери уже давно не сдвигались. Ни пальм, ни растений в угловых вазонах уже не было, и только несколько брошенных на обеденный стол невзрачных цветков напоминали о поздней осени и о любимых когда-то хозяйкой этого дома красивых орхидеях.
Со стены из старинной овальной рамы глядела на нас прелестная брюнетка, в которой уже с трудом можно было узнать хозяйку.
— Как хорош этот Фламмэнг! Вы как живая! Настоящая фарфоровая куколка! — рассыпалась в комплиментах одна из гостей, еще более разоренная, как я уже знал, чем хозяйка.
— Вы же должны его помнить! — обратилась она ко мне. — Фламмэнг в молодости ездил в Россию и написал прекрасный портрет вашей вдовствующей императрицы.
— Как же, как же. В красном платье. Он стоял у нас в офицерской столовой. Но с тех пор слава, а еще больше деньги — нажива, погубили, как и многих других, искусство этого большого мастера. Он, правда, разбогател, но все женщины на его портретах одинаково красивы и, увы, одинаково банальны.
— Мне всегда говорили, что таланты у всех великих художников и писателей проявлялись в дни их бедности.
— Это большое утешение, — съязвила уже совсем не по моде одетая одна из переживших свою славу популярных артисток.
— Ну, на войне, — продолжал я, — Фламмэнг искупил свои грехи перед искусством. Он показал себя настоящим патриотом, и я был немало поражен встретить старика за работой в окопах под Реймсом.
— Но ты, мой друг, не заметил, — возразил хозяин, — что он, увы, «потерял» руку, а это все равно, что журналисту потерять перо. Молодой художник Скотт и тот его забил.
И разговор продолжал вращаться вокруг теней прошлого, подобных писателю Полю Бурже или драматургу Бернштейну, давно оторвавшихся от жизни, шагавшей уже по новым и неведомым им путям.
— Да, вот вспоминаешь былое, и горько становится думать, сколько друзей теряешь. Вот ты, Алексей, — обратился Глазер ко мне, так что все обедавшие смолкли, — мы все считали тебя другом Франции, ну а теперь оказалось, что ты вовсе не друг!
И, демонстративно повернувшись ко мне, он стал ждать моего ответа.
— Это неверно, мой милый, не я изменил Франции, а она мне изменила. Я увлекался ею, как увлекаются красивой, полной тонкого остроумия женщиной, и я не виноват в том, что она отвернулась от меня и пошла с врагами моей родины или, что то же, — с моими злейшими личными врагами. Теперешние правители Франции перестали считаться с собственным трудовым народом, который для меня дорог и для которого дорога моя родина.
И во время этой горячей реплики я заметил побагровевшее от возмущения лицо какого-то седеющего элегантного господина в модном смокинге с большой розеткой Почетного легиона в петлице.
«Враг! — решил я про себя. — Наверно, фашист какой-нибудь!»
Но не успел я смолкнуть, как почтенный джентльмен, нарушая всякий этикет, стал стучать ножом по стакану, просить у хозяина слова.
— Ты ошибаешься, — обратился он к Глазеру, — генерал был слишком к нам снисходителен и не сказал поэтому и четверти того, что он про нас думает. Франция! Да в какой же стране научные