лаборатории могут стоять без работников, а госпитали уже веками не ремонтироваться и не отвечать самым скромным медицинским требованиям? А мог ли ты себе представить в прежнее время в Париже студентов, освистывающих почтенных профессоров, чересчур, по их мнению, требовательных! Что можно думать, я спрашиваю тебя, в стране, где царит невежество и процветает разврат?! Что же может думать генерал, вернувшись из свой страны, где процветает социальный прогресс во всех, решительно во всех, областях науки и знания?! Я спрашиваю тебя…
— Да кто же это такой? — улучив минуту, шепотком спросил я свою соседку по столу.
— Это наш знаменитый хирург профессор Женневе, — тоже тихонько ответила она.
— Ну, о социальном прогрессе во всех областях знания в России еще говорить трудновато, и Алексей не станет это оспаривать, — не унимался Глазер.
— Напротив, — поддержал я профессора. — Самое значительное из достижений нашего нового строя — это сам человек! Новые понятия вызвали в нем — и это самое главное — новое мышление. Каждый советский человек мыслит по-новому. В этом и заключается истинный успех. Ведь для того чтобы строить и созидать, нужен прежде всего энтузиазм, а создается он сознательным отношением к труду, и потому наш советский человек способен преодолеть любые трудности и достичь под руководством большевистской партии побед на любом фронте.
Надышавшись советским воздухом и протирая сам себе не раз глаза при виде всего того нового и великого, что свершилось на моей родине, я особенно был счастлив вернуться во Францию уже не частным лицом, а официальным представителем наших торговых интересов — представителем Всесоюзной торговой палаты, имеющим право говорить во весь голос. И мне посчастливилось.
Трибуной для выступлений служили международные ярмарки в сумасбродном шумном Париже, в суровом и сонливом от богатства ионе и столь отличном от других городов — ярком солнечном Марселе.
В каждом из этих городов ярмарочные помещения занимали целые кварталы специально выстроенных с этой целью зданий, в которых располагались стенды сотен, и самых крупных и более скромных, французских и иностранных фирм. Мы выступали от лица Наркомвнешторга и оборудовали всякий раз специальный павильон со стендами ото всех наших торговых объединений. Выставлявшиеся на них советские товары говорили лучше всяких слов о промышленном развитии нашей страны.
Открытие ярмарок производилось особенно торжественно прибывающим нередко для этого самим президентом Французской Республики.
И вот, подготовив все для встречи высоких посетителей, стоим мы как-то у входа в наш павильон со вновь прибывшим из Москвы моим молодым начальником-торгпредом, а он волнуется: как бы не пропустить среди толпящейся вокруг павильона публики официального кортежа, продвигавшегося во Франции из-за торопливости и суеты обычно «на рысях».
— Не беспокойтесь, — говорю я. — Мне не впервой, и «махальные» мои уже давно на местах.
Руководители выставки, услышав незнакомое слово, промолчали, а мне и в голову не пришло, что «махальные», составлявшие неотъемлемую принадлежность всех смотров и парадов, с появлением телефонов, как и многое другое, вышли из моды. Что не машут руками при приближении начальства выставлявшиеся редкой цепью солдаты, и что давно уже не раздается перед командой «Смирно!» традиционный оклик ближайшего к месту смотра «махального»: «Едут!»
Мое начальство, впрочем, хорошо посмеявшись, оценило и на этот раз предусмотрительность старого строевика.
— А у нас ведь действительно все, как на параде! — улыбнулся торгпред, окидывая взором наш ярко освещенный павильон и пожимая руку моему бесценному помощнику, художнику Н. П. Глущенко.
Наш павильон прежде всего выделялся между заграничными стендами тем, что отличало уже тогда нашу молодую Советскую страну от «европейских старушек». Ни одной ведь из них в голову не могло прийти показывать на площади в какие-нибудь триста — четыреста квадратных метров все изменения в экономике страны, все главные отрасли ее народного хозяйства — от замены трактором старой русской сохи до величественной стройки Днепрогэса и великанов Донбасса, Уралмаша и Кузнецка, от кустарной игрушки и оренбургской «паутинки»-платка до коллекции шарикоподшипников и электрических выпрямителей.
Продать товар, перехватив покупателя на тот же товар у соседа, — вот чем жили стендисты окружавших нас торговых фирм. Какое им было дело до других товаров, до промышленных интересов и финансов их собственной страны! И они дивились, как это на советском стенде все мы помогали друг другу, как усердный седенький человек — наш эксперт по пушнине, стирал пыль с выставленного по соседству с ним первого советского велосипеда, как я — старший среди товарищей — помогал давать объяснения и по икре, и по минералам, и по мехам, и по литературе. Посетители не скрывали своего восторга от четкости в отделке и от образцовой чистоты на наших стендах.
Мощная блистающая глыба антрацита, разноцветные стаканчики с продуктами нефти и возвышавшийся чуть ли не до потолка хлебный элеватор, за застекленными окошечками которого золотились различные сорта хлебов нашей страны, — все эти три экспоната, располагавшиеся обычно поближе к входу, сразу вызывали уважение к нашей мощи, а ярко освещенный где-то в глубине павильона, громадный застекленный ледник, с жирными семгами и саженными осетрами, манил к столикам для потчевания зернистой икрой. Она вошла в моду в Париже только в советское время, как и многие другие наши товары: об одних — как о карельском мраморе — просто забыли, хотя о нем должна была напоминать величественная гробница Наполеона, подаренная Франции Россией, а о других — как об апатитах — даже и не слыхали.
Надо было и мне стать советским человеком, чтобы полюбить свою родину действительно по-новому, чтобы по-новому оценить всякий гвоздь, выкованный трудом нашего русского рабочего. Объединявшее всех нас чувство единой советской семьи заставляло меня не раз вспомнить о прошлом, как о тяжелом кошмаре.
И как бы дружественно ни были настроены народные массы, что в течение многих дней с утра до ночи двигались через наш павильон, мы все же чувствовали себя людьми с какого-то отдаленного и непонятного для них мира. И потому еще дороже были те горячие рукопожатия, которыми по воскресным дням рабочие Сен-Этьенского района выражали в Лионе чувства к своим собратьям в Ленинграде и Москве.
Не забудутся никогда и те небольшие стройные отрядики пионеров с красными галстуками, которым мы устраивали приемы в нашем павильоне в Марселе. Конфеты съедались, но бумажки с надписью «Красный мак» или «Арктика» хранились на память в рабочих семьях как драгоценная святыня.
Не таких ли же прелестных представителей нашей юной смены мы только что видели в Крыму — в «Артеке»! Там тоже было море и такое же, как здесь, солнце, но там родилась уже новая жизнь, а здесь тот волшебный край, которым всегда представлялась мне французская Ривьера, был превращен очередным кризисом, верным спутником капитализма, в разрушенное и покинутое кладбище.
Вдоль всего побережья стояли с забитыми дверьми и закрытыми ставнями царственной роскоши виллы и дворцы. На запущенных аллеях торчали бесчисленные вековые, но уже высохшие пальмы, с чудесных, выходивших на море террас свешивались пожелтевшие ветви когда-то волшебно ярких роз и глициний. Повсюду надписи «A vendre» — «Продается», но никто этих недвижимостей не покупал: подобные красоты стали недостижимыми для бывших богачей из-за непосильных расходов по содержанию и налогов. Пляжи без нарядных дамских туалетов. Рулетка с кучками серебра вместо, как встарь, золота. Магазины — без товаров, рестораны — без посетителей, шоссейные дороги — без автомобилей, море — без яхт, нарядных лодок и катеров.
Канны, Ницца, Монте-Карло, Кап-Мартэн, Кап-Ферра — все эти прелестные уголки напоминали своим запустением прогоревшую, никому уже ненужную и всеми покинутую красавицу.
Я понял, что той Франции, которую я знавал в юности, уже не существовало и что не найти в ней человека, который открыл бы наглухо забитые ставни, хотя бы в одном из отелей, и создал бы подобие нашего «Артека». Как были бы рады провести на Ривьере каникулы те парижские дети, которые видят солнце и по сей день только через щель заплесневелых улиц древнего IV парижского «аррондисмента», где мы проживали.
В самом Париже, еще раньше, чем на Ривьере, стали закрываться железные ставни прежних особняков.