сдавать позиции будущей кофейне. Большинство перемен были связаны с появлением Орена, мастерового родом из Хайфы, которого порекомендовал нам сам Сосна. (Вообще, как я обнаружил, почти все люди, связанные с недвижимостью Нижнего Ист-Сайда — владельцы, инспекторы, маклеры, архитекторы, строители, — в какой-то момент эмигрировали из Израиля. Они держались вместе, связанные земляческими узами, которых я прежде в своем народе не наблюдал, — израильством, полностью отделенным от еврейства как такового. Филип Рот мечтал о еврее, не привязанном к истории, культуре, религии — «просто еврей, как стакан или яблоко». Эти ребята его мечту воплотили. В любом случае их определение «своего» не включало меня.)
Орен был невысок, с косматыми бровями, забранной в полуседой хвост шевелюрой и отталкивающей привычкой одеваться на работу так, как будто сразу оттуда он направлялся на рейв середины девяностых годов. Каким-то образом к нему не приставало ни соринки. Каждое слово, шаг и жест Орена излучали непоколебимую уверенность в себе. Спорить с ним было невозможно — не трудно, не утомительно, а невозможно в самом прямом смысле слова. Если что-то сказанное вами приземлялось под малейшим утлом к его собственной стройной диаграмме мира, он просто смотрел на вас с испуганной жалостью и продолжал. «Выкинь, — говорил он, указывая на старинный кассовый аппарат, опошленный будочной наклейкой. — Мусор. Оставь, — он пинал прибитую к стене скамью. — Хорошее дерево. Дуб. Они покрасили дуб. Отциклюй, налачь, красиво. А это нужно? Реши и скажи». Английский Орена был безупречен, но я ни разу не услышал от него предложения длиннее трех слов.
Пока мы с Ниной обменивались взглядами, Орен прошелся по комнате, как мультипликационный смерч. Все, что он предлагал выкинуть, действительно кидалось: у входа быстро выросла гора ненужных вещей. Эксперимента ради я решил спасти латунное бра в форме рога изобилия.
— Эй, Орен, — сказал я. — Может, эта штука пригодится в кафе? Дешевка, но мне нравится.
— Ошибаешься, — отрезал Орен, вырвал лампу у меня из рук, взвесил ее на ладони, подбросил и отфутболил на вершину мусорного кургана. Я, кажется, начинал понимать некоторые детали израильской внешней политики, которые прежде от меня ускользали.
Бригада Орена состояла из четырех смешливых пареньков, двух поляков и двух доминиканцев. Они были исключительно жизнерадостной командой, постоянно трепались о барышнях и поддевали друг друга по национальному признаку. Кшиштоф и Владислав доминировали в беседе, Диего и Пепе — в выборе музыки: работа шла под разбитной ритм реггетона, чудовищного жанра латиноамериканской музыки, которому в Нью-Йорке только что посвятили целую РМ-радиостанцию. Реггетон не имел ничего общего ни с регги, ни, собственно, с тоном. На мой слух он звучал как рэп поверх этакой тяжелой польки, бум-чака-бум-
Я очень хотел им всем понравиться. Наблюдая, как четыре человека ползают на карачках, укладывая для меня кафель, в комбинезонах, так равномерно и обильно заляпанных, что они приобрели фактуру жести, я стыдился своих льняных брюк, своих сандалий. Моя одежда казалась мне колониальной. Роль пана заказчика была для меня нова, и странно было думать, что наш благородный путь в мир физического труда —
Еще я пытался вовлечь Кшиштофа и Влада в разговоры на панславянские темы — и был встречен стеклянными взглядами. Их не интересовали ни пакт Молотова—Риббентропа, ни актриса Барбара Брыльска, ни даже их невоспетый соотечественник Георг Колыиицкий. Более того, бригада напрягалась каждый раз, когда я пытался встрять в беседу. Возможно, они думали, что я прощупывал почву для того, чтобы урезать им плату.
Наш ремонтный бюджет составлял 58 тысяч долларов — все, что осталось от оговоренного ранее капиталовложения ста тысяч после того, как Ави угостился шестимесячным залогом, а наш инвестиционный фонд оштрафовал нас на 12 тысяч за преждевременное изъятие. (Мы с Ниной совершенно забыли, что деньги были вложены на шесть лет как минимум, чтобы максимизировать ежемесячные дивиденды.) Подобной суммы не хватило бы на настоящего архитектора, так что мы распланировали интерьер сами. Я не горжусь этим фактом, но за те шесть недель, что занял ремонт, Орену зачастую приходилось работать с салфеток.
Бывшая «Будка» имела необычный план — при взгляде сверху он напоминал змею, проглотившую сперва игральную кость, а затем кубик Рубика. Помещение начиналось с короткой, узкой прихожей, которую теснило парадное по другую сторону хлипкой стенки, затем расширялось в квадратный обеденный зал, сужалось снова, чуть раздавалось в районе кухнетки и, наконец, заострялось до треугольного коридорчика, косо упирающегося в дверь туалета. Задача состояла в том, чтобы заманить посетителей глубже бутылочного горлышка. Мы решили в меру сил открыть фасад, что означало застекленные створчатые двери вместо витрины. Стены основного помещения было решено обшить темным дубом от пола до цоколя на уровне глаз; выше комнату перепоясывала полоса рельефных обоев с египетскими мотивами, а за ним эстафету перехватывала многослойная масса винтажных плакатов до потолка. Заказанная по Интернету антикварная витрина для тортов за четыре тысячи долларов, с охлаждением и латунной отделкой, — похожая на ту, что Нина видела в ресторане «Паяр», только еще лучше, — ехала из Брюсселя. Я задумывался, не заказать ли у портного по соседству форменные жилеты для официантов (серые, елочкой, с перламутровыми пуговицами, возможно даже из винтажной шерсти, в дань уважения истории района), но в отсутствие официантов эта идея, пожалуй, слегка опережала свое время.
Придумывание наименований всему и вся, с другой стороны, ничего не стоило, и мы развлекались этим изо дня в день. «Лилипут, человек, Гулливер», — внезапно провозглашала Нина, и мне требовалась пара секунд, чтобы понять, что речь идет о размерах стаканчиков.
— Не правильнее ли будет «Лилипут, Гулливер, Бробдингнег»? Гулливер был человеческого роста.
— Хорошо, тогда маленькие будут «Роман», а большие «Орсон».
— А? Извини, милая, не понимаю.
— Разве не ясно? Роман Полански, — Нина провела ладонью в метре с лишним от пола, — и Орсон Уэллс. — Теперь она раскинула руки, будто обнимая баобаб. — Нет? Не нравится? Ну вооот…
— Да ради бога. Только назови мне
— Посредственного — пожалуйста. Вим Вендерс! Джим Джармуш!
— Цыц! По-моему, он живет в этом квартале.
Не менее животрепещущим вопросом, чем то, как назвать наши чашки и стаканы, был вопрос, что в них наливать. Мы твердо решили не отставать от Грабалов и не успокаиваться, пока не разыщем сам платонический идеал венского кофе. Наш венский кофе должен был заставить нью-йоркцев моментально отречься от своего неотесанного итальянского кузена. Сладкий, глубокий, сложный, избегший французских пневматических унижений, коронованный шелковистой пеной, налитый в прозрачный стакан для оптимальной демонстрации постепенного взаимопроникновения слоев, поданный с крохотной шоколадкой в качестве кокетливой льготы и глотком сельтерской в качестве благоразумного прицепа и хитро скрывающий потенцию двух обычных эспрессо посреди всех этих финтифлюшек. (Привыкнув рифмовать горечь с достижением, наша пуританская нация думает, что чем сильнее зерна поджарены, тем крепче кофе; на деле же кофеин лишен вкуса и запаха, и чрезмерная обработка, наоборот, выжаривает его из зерен.) Ни один из дисконтных оптовиков, рекомендованных Яроном, не отвечал нашим запросам. Большинство из них носили неприятные имена типа «Кобрикс» и телефонные коды штата Нью-Джерси.
Пару недель спустя, получив по почте достаточно бесплатного кофе на пробу, чтобы накачать трех или четырех Нин на год бессонницы, мы сошлись на двух финалистах: «Кофефан» и «Йозеф Цайдль». У «Цайдля», австрийской фирмы на втором столетии беспрерывной деятельности, было серьезное реноме — ее товар продрал заплывшие глаза не одному Габсбургу и продлил не один генеральский совет в Первую мировую. Сам кофе был великолепен. Цвет зерен варьировался от дубленой телячьей кожи до карамели; каурая пенка опоясывала чашечку эспрессо, и легчайшие золотистые пузырьки толпились на поверхности свежезаваренного кофе. Единственную потенциальную проблему представляла старинная эмблема «Цайдля», изображающая негритенка в феске.
Разумеется, рассуждал я, такие вещи вполне соответствовали европейской традиции продавать кофе, подчеркивая его экзотическое происхождение. На большинстве старых плакатов он рекламировался при помощи картин караванов, львов, кальянов и прочего. И все-таки… негритенок в феске. С другой стороны, убеждал себя я, не является ли моя рефлекторная паника по поводу расизма стилизованных изображений сама по себе родом расизма? Универмаги до сих пор забиты «Тетей Джемаймой» и «Дядей Беном», не говоря уже об индейской деве, двусмысленно лелеющей толстый початок маиса. [28] В мире логотипов карта традиции обычно кроет смены режима и этикета: крылатые серп и молот все еще служили эмблемой «Аэрофлота» спустя пятнадцать лет после того, как рабочий и колхозница разошлись своими путями в казино и бордель. И тем не менее. Негритенок в феске.
Бостонский «Кофефан», наоборот, культивировал донельзя современный имидж, дизайнерски-панибратский и экологически озабоченный. Они ответили на первый же наш телефонный звонок, как будто слыхали о нас тысячу раз, и предложили отличную программу бесплатного лизинга оборудования, по которой подписавшим контракт клиентам доставалось все от кофемолок и кофеварок до чугунных чайничков попугайных расцветок. Если «Цайдль» продавал себя как «Бентли», то «Кофефан» продавал себя как «Смарт». Их представитель, Кельвин, прикатил к будущему кафе на мотороллере. Кельвин был смесью хипстера с металлистом — подвид, восходящий, кажется, к Генри Роллинсу: на нем были очки в роговой оправе, килограмм ключей на велосипедной цепи и защитного цвета шорты, открывавшие взгляду татуированные лодыжки. Я тут же опознал в нем басиста «между группами», коим он и оказался — он даже знал Вика — и что трогательнейшим образом не мешало ему быть настоящим экспертом по кофе с потрясающим чувством вкуса. Не прекращая болтать о том, как, по его мнению, группа «Фолк Имплоужн» была лучшим рупором для «сопливой сентиментальности» лидера Лу Барлоу, чем его предыдущий проект «Дайнозор Джуниор», Кельвин вытащил из почтальонской сумки ручную мельницу, горстку кофейных зерен и поршневый кофейник. Он преподнес нам свой личный бленд — наполовину Коста-Рика, наполовину Гватемала, — походя наказав искать нотки «обугленной вишни» в первом и обозвав второй «цедристым». Каким-то чудом я поймал бледное эхо обоих вкусов в своей чашке.
Это повлекло за собой небольшое откровение. Как только ваши вкусовые рецепторы настраиваются на подобные детали, информации, которую они способны впитать, нет конца. Обнаружив вишню и цедру, я нашел, или нафантазировал, в своем кофе следующую череду вкусов: гвоздику, горячий асфальт, горький шоколад, каменный уголь, спирт, подсолнечное масло, канифоль, анис, медную монетку, войлок (скорее фактура, нежели вкус), пемзу, бараний жир, белый перец, чернозем, сахарную вату, кардамон и дерьмо.
— Тебе воды принести? — спросила Нина.
Когда я допил воду, Кельвин уже вернулся к разговору о возрождении некоего музыкального жанра под названием «умный металл» на примере группы «Мастодонт». Как вы уже знаете, я способен поддержать пять минут любой беседы. Поговорили о «Мастодонте».
— Ну так что думаете? — спросил наконец Кельвин. — Готовы стать кофефанами? Я думаю, да.
— Я думаю, мы подумаем, — отрезал я. — Не надо нас прессовать.
— Разве ж это прессинг, — сказал Кельвин. — Вот это прессинг. — Он произвел на свет бурый пакетик с надписью «Фуллертон-стрит, 158, венский особый» и протянул его Нине. — Пейте и плачьте. Покедова. — Двумя секундами позже его мотороллер трясся по булыжнику в сторону Стэнтон-стрит.
Как вскоре выяснилось, Кельвин был мастером не только прямого маркетинга, но и партизанских тактик. Через час после его визита я обнаружил наклейку «Кофефана» (волнистый карандашный рисунок в стиле Р. Крамба, на котором Кинг-Конг или Снежный Человек опустошал в свою пасть дымящийся кофейник) на бачке в нашем туалете и еще две на фонарном столбе у дома.
Визит представителя «Йозефа Цайдля» мы назначили на вечер того же дня. Стерлинг оказался, как вы и ожидаете, полной противоположностью Кельвина: мурлыкающий англосакс средних лет, одетый в стиле, который могут себе позволить только настоящие англосаксы: розовый пуловер, небесно-голубые брюки и мокасины с кисточками. Подобный наряд смотрится только при наличии очень светлых волос и очень красной физиономии; ни с тем ни с другим у Стерлинга проблем не было. Он одобрительно покудахтал над «Ранчилио», провозгласил: «Пусть товар говорит сам за себя», заварил нам несколько наперсточных порций разных сортов и удобно, как кот, устроился на диване, сложив руки и переплетя розовые пальцы на фоне розового кашемира.