Товар действительно говорил сам за себя. Фирменный сорт «Цайдля» «Штатгальтер» на вкус был сама квинтэссенция Вены. Первый же глоток, и меня закрутил туннель ностальгии, теплая тьма с тлеющим вдали ночником нашего номера «для новобрачных». Похоже, что Нина переживала те же чувства. Она сама слегка порозовела.
— Вот оно, — произнес я. — Европа в кофейной чашке.
— Точно, — согласилась Нина. — Привкус католицизма и абсента с долгим фрейдистским послевкусием и нотками Третьего рейха.
Стерлинг нервно осмотрелся по сторонам.
— Извините, — успокоил его я. — Она имеет в виду, что мы согласны.
— Подожди, — прошептала Нина и повернулась к Стерлингу. — Большое спасибо. Мы сообщим вам о нашем решении максимум к завтрашнему дню.
Представитель понял намек. Он встал, поцеловал руку Нине, пожал мою, раздал нам обоим по роскошной брошюре на шершавой веленевой бумаге и вышел вон.
— Зачем кокетничать? — спросил я. — Я же знаю, что этот кофе понравился тебе больше всех остальных. Я не видел тебя такой довольной с нашего медового месяца.
— Как-то я пока не уверена, — ответила Нина, допивая. — Сейчас объясню.
Она собралась с мыслями и аргументировала свою нерешительность. Ей казалось, что этот выбор между двумя поставщиками с приблизительно одинаковыми ценами, но совершенно разными имиджами предопределит сам дух кафе. Выберем ли мы припанкованного «Кофефана», всего из себя органически-зеленого и торгующего напрямую с фермерами? Или царственного «Цайдля», чей кофе скорее всего был выращен и высушен африканскими первоклашками в кандалах?
— Мне кажется, это надуманная дихотомия, — парировал я. — Как ты упомянула, в цене разницы нет. Настоящий выбор — между «Цайдлем» и «Кобриксом». А так это просто два маркетинговых плана.
— Иначе говоря, «Макинтош» против «Виндоус», — провозгласила Нина театральным тоном «в сторону», зная, что меня это проймет, и победила: разговор тут же сошел с рельс. Мы не приняли решения ни в тот день, ни в течение следующей недели. После чего мы остановились на «Цайдле», потому что я был прав. (Но на всякий случай решили не называть наши напитки «шварцер» и «браунер», от греха подальше.) Кельвин выслушал печальное известие как настоящий боец, затем бомбанул наш квартал целым рулоном наклеек.
Ситуация с выбором выпечки была гораздо проще: выбора не было. Вначале мы заигрывали с идеей самообеспечения, вдохновившись книгой «Классическое искусство венской кондитерской» некоей Кристин Берль, с которой нам было явно по пути. «Выпечка — это искусство, чьи загадочные пропорции и правила роднят его более всего с музыкальной композицией», — писала она в предисловии. «Для меня в этом также присутствует элемент прустианства — постоянный поиск, воссоздание и переосмысление детских воспоминаний в процессе приготовления каждого десерта». Проведя два месяца по локоть в тесте, я начал понимать, почему даже самые виртуозные шеф-повара самых великих ресторанов редко преуспевают в выпечке. Те же самые качества, которые делают тебя хорошим поваром — умение работать «на глазок» и импровизировать замены ингредиентов, — делают тебя ужасным кондитером: смысл этой профессии в филигранной имплементации существующих постулатов, а не в написании новых. (Как однажды выразилась Нина, повар живет по системе общего права, а кондитер — гражданского.)
Ни малейших способностей к этому у нас не обнаружилось. Нина тяжело и нервно корпела над каждым противнем и получала тяжесть в ответ: безвоздушное безе, бетонный рулет. От результатов моих опытов разило скорее дадаизмом, чем прустианством. Я запек лопатку в кекс.
В конце концов мы сдались и решили закупать выпечку на стороне — и тут же столкнулись с новой проблемой: отсутствие венских кондитеров в городе было неожиданно абсолютным. Да, на Пятой авеню стояло прекрасное кафе «Сабарски», с его бесстыжим тортом «добош» (увенчанные карамелью слои ванильного бисквита, перемежающиеся с кофейно-сливочным кремом) и мастерскими «линцерами», но они не работали оптом и уж точно не поделились бы с какими-то выскочками из Нижнего Манхэттена, которые вознамерились их, можно сказать, скопировать. Практически все мелкие пекарни из тех, что мы могли себе позволить, застряли на прижившейся франко-итальянской формуле, штампуя птифуры-переростки и килограммовые канноли, когда им явно было бы сподручнее лепить рогалики да коржики. Единственное «венское» заведение, найденное Ниной в Нью-Джерси, имело такое же отношение к Австрии, как к Австралии. Оно афишировало свою венскую утонченность, наваливая в каждую чашку кофе взбитые сливки из баллончика. Сама мысль, что кто-то может не увидеть разницу между этим и тем, что собирались делать мы, вгоняла нас в ужас.
— Почему бы нам не спросить Оливера? — предложила Нина. — Того самого, из «Мишлена»? У него должны быть контакты.
В данном случае «нам» означало «тебе». Я позвонил Блюцу и узнал, что он и Оливер только что и с изрядным скандалом разошлись.
— Извини, что я так не вовремя, — сказал я. — Но мне очень нужен его номер.
— Ты за это заплатишь, — ответил Блюц. — Две рецензии. К понедельнику.
— Ох. Ты же знаешь, как страшно я занят с кафе.
— Две рецензии.
— По рукам.
Блюц продиктовал ненавистные цифры, и минутой позже я разговаривал по телефону с его бывшим.
— Вам будет приятно услышать, что заложенное вами семя принесло плоды, — не вполне удачно выразился я. — Мы с Ниной открываем свое кафе.
— Ага, — сказал Оливер.
— Аутентичное венское, как мы с вами обсуждали.
— Так. Ага.
— Мы ищем хорошего кондитера, пекущего пирожные «захер» и прочее.
— А-а, — с облегчением произнес он. — Я знаю отличного человека. Лучшего в городе. Правда, француз. Заведовал в свое время десертами в «Ле Кот Баск». Его зовут Эркюль Бенуа. У него свое местечко в Дамбо, зовется «Шапокляк».
— Бенуа, — повторил я, записывая. — Шапо-чего?
— Это такая складная шляпа. Единственная проблема с ним… ну, сами увидите. И по-английски он не очень.
— Минуточку. Проблема в его английском, или английский отдельная проблема и есть какая-то еще?
Оливер усмехнулся.
— Сами увидите. Дайте мне знать, как все пройдет.
— Непременно. Надеемся увидеть вас в нашем… — но он уже повесил трубку.
— Интересная наводка, — сказал я Нине. — Отличный кондитер, француз, по-английски не говорит, и что-то еще с ним не так.
— Не страшно, — пожала плечами Нина. — Ты же говоришь по-французски.
По-французски я не говорю. Но, как любой читатель журнала «Нью-Йоркер», слетавший в Париж пару раз на пару дней, утверждаю, что свободно на нем общаюсь. В колледже, путем титанических усилий и тотальной концентрации, я даже продрался через один номер «Кайе дю Синема», руководствуясь по большей части латинскими корнями, которыми усыпана претенциозная кинокритика на любом языке. Но по большей части я просто сидел на скамейке с открытым журналом, повернутым под неудобным утлом — чтобы лучше было видно девушкам, — и изучал каре Анны Кариной. Самой длинной фразой, когда-либо произнесенной мною на языке Вольтера, была «Je ne sais pas pourqoui tout le monde pense que je suis Americain», [29] негодующе брошенная (в три приема) официанту в «Кафе де Флор». И все же: пятерка за усердие. В моем резюме французский значится как «разговорный»; если работодателю понадобится, я всегда смогу записаться на пару курсов.
Теперь наступило время расплачиваться за свое позерство. Перспектива деловой встречи с великолепным Эркюлем была не то что страшна, а буквально невообразима. В моем представлении мы общались на английских субтитрах.
Аристократ-кондитер расположил свою штаб-квартиру в незаметном тупичке посреди Дамбо, [30] постиндустриального района на бруклинском берегу Ист-Ривер. Когда-то здесь стояли, среди всего прочего, склады кофе, и по улицам все еще вилась атавистическая узкоколейка, проложенная для разгрузки корабельных трюмов, — два рельса в никуда, стертые вровень с булыжником.
Последний раз я был в Дамбо лет десять назад, на открытии нелегальной галереи в сквоттерском лофте с шеренгой портативных туалетов в коридоре. Девелопер Дэвид Валентас сделал тогда гениальный ход, практически бесплатно предоставив пустующие склады в полное распоряжение бедным художникам, пока усилиями тех район не вошел в моду; вслед за чем началась вторая стадия — из лабиринта улиц теперь поднимались как минимум два сорокоэтажных кондоминиума, и перед каждым вторым складом стоял швейцар. Самый завораживающий аспект Дамбо, впрочем, остался таким, как я его помнил. Это была изменчивая панорама самого моста, кусками возникающего и пропадающего в проемах между зданиями, бесцеремонно калибрующего все вокруг под свой масштаб. По сравнению с его стальными пилонами даже новые кондо смотрелись неуверенно.
Поиски Эркюлевой пекарни заняли дольше ожидаемого. Мы с Ниной развлекались, придумывая новые расшифровки названию района: «Дороговизна Адреса Маскирует Бруклинские Окрестности», например. Наконец мы завернули за правильный угол и увидели «Шапокляк» — бывший гараж с цветочными горшками под каждым из двух окон и небольшой ажурной лестницей литого чугуна, ведущей к главному входу.
— До чего чудесное заведение, — прощебетала Нина тоном Одри Хепберн. По воскресеньям «Шапокляк» открывалась в десять. Я посмотрел на часы — 9:45 — и слегка стушевался, увидев небольшую толпу дамбовцев, топчущихся перед лестницей. Там были архетипичный банкир в воскресном наряде из расстегнутой рубашки «оксфорд» поверх студенческой майки университета похуже, паря пенсионеров в занимательных шляпах (на нем — канотье, на ней — клош) и молодая мамаша с коляской «Макларен 5000», в которой восседал младенец такого ангельского вида, что он выглядел как реклама самой коляски.
Мы присоединились к сборищу. Все тайком кидали взгляды на дверь. Внутри кто-то мыл окна; белая тряпка лениво двигалась за нарисованным на окне логотипом-цилиндром. Ожидание было по-детски волнительным, как в ночь перед Рождеством. За исключением богатого младенца, который играл в жмурки с Ниной из глубин своего транспортного средства, каждый из нас избегал чужих взглядов и делал вид, что не пытается протиснуться вперед и не наблюдает ревностно за дверной задвижкой. Очередь не складывалась; стесняясь столь рабской привязанности к croissant aux amandes, [31] люди то и дело прикидывались, что внезапно вспомнили о каком-то важном деле, совершали пару уверенных шагов в сторону, затем разворачивались и плелись назад. В результате, если не ошибаюсь, получался хороший пример броуновского движения. По крайней мере у нас с Ниной имелась уважительная причина тратить здесь время, которое с большим толком можно было бы провести в воскресных перинах. Мы открывали свое собственное культовое кафе.
Я позволил себе мимолетную фантазию, в которой я был Эркюлем. Я щурился, сквозь свежевымытую витрину «Кольшицкого», сквозь сияние мыльных подтеков, на толпу снаружи. Усмехаясь умоляющему надлому их бровей, я вытирал руки чистым кухонным полотенцем. Наконец я открывал дверь (долгий скрип… учащенное биение сердец) ровно настолько, чтобы просунуть голову. «Немного терпения, господа, еще не время. Судя по аромату, линцеры сегодня на редкость удались. Если хотите, Люсиль примет ваши заказы, пока вы ждете». Люсиль? Да какая разница. Николетта. Одри.
Я только начал воображать Одри в конкретных деталях, когда звякнула щеколда и Эркюль во всем своем перемазанном вареньем великолепии пинком распахнул дверь пекарни. В руках у него покачивалось желтое помойное ведро, чье содержимое он тут же бесцеремонно выплеснул на ступеньки. Мамаша едва успела отдернуть коляску. Поток серой воды нарисовал в воздухе дельфина и врезался в булыжник, разлетевшись во все стороны. Слаксы банкира приняли на себя не меньше дюжины темных пятен. Мы с Ниной переглянулись.
— Бонжур, Эркюль! — выкрикнула мужская половина пожилой четы. Пекарь опустил ведро с бессловесным, но при этом отчетливо франкоязычным рыком. И захлопнул за собой дверь.
Люди переминались с ноги на ногу.
— Его мадленки — само совершенство, — сказала женская половина пожилой четы молодой матери.
— Ох, я знаю. Я знаю.
В 10:10 Эркюль появился во второй раз.