— Я уже сказал вам. Я не собирался оставаться.
— Но ведь остался.
— Да…
— Что-то понравилось тебе вдруг?
В его словах было что-то непонятное, какое-то скрытое непрекращающееся издевательство.
— Нет… то есть не это… я просто ждал, когда умрет моя бабушка…
— Что???
Он приблизился ко мне, словно не поверил своим ушам, и я заметил безобразный багровый шрам на его шее. И рука его, засунутая в карман, была неподвижна — парализованная или вовсе протез.
— Бабушку разбил паралич… она потеряла сознание… поэтому я приехал сюда…
И тут начался допрос с пристрастием, точно он собирался составить против меня обвинительное заключение, даже не зная, в чем моя вина, просто нащупывал разные направления. Мы стоим друг против друга, он весь напрягся, как дикий кот, готов наброситься на свою жертву, но в последний момент отступает. Рыженькая слушает как загипнотизированная, записывает карандашом в военную анкету личные, интимные сведения, которые беспорядочно нагромождаются, сведения, никакого отношения не имеющие к армии. Но он с напористой энергией, удивительной в этой душной, лишенной воздуха комнате, окна которой завешены старыми армейскими одеялами, отделяющими нас от всего мира, продолжает свое расследование, не переставая слушать безголосые сообщения, идущие ему прямо в уши, вырывает у меня приводящие его в ярость подробности, которые переплетаются с тяжелыми новостями. Например, что я уже четвертое поколение в стране. А я продолжаю рассказывать о себе, о годах в Париже, о предшествующем времени, о распавшейся семье, об исчезнувшем отце. О том, как я пытался учиться. Год здесь, курс там, ничего постоянного, ничего не доведено до конца. Вдруг обнаружилась глубина моего одиночества, вся неупорядоченность моей жизни. Даже о машине я что-то сказал, просто так, безо всякого намерения. Только вас не коснулся. Не упомянул о вас ни единым словом. Словно вы стерлись из моей памяти, не имели для меня значения. Хотя я бы и вас запросто мог отдать в его руки.
А он слушал с величайшим вниманием, напряженно; вытягивает из меня подробности о моей жизни со страстью, с каким-то помешательством. Но это помешательство другого рода, не похожее на мое.
В конце концов следствие закончилось. Меня охватило странное спокойствие. Он собрал бумаги, которые рыженькая заполнила своим круглым, детским почерком. Прочитал все сначала.
— В сущности, тебя следует предать суду, да жаль времени. Разберемся после войны, когда победим. Теперь тебя надо срочно мобилизовать. Из-за таких, как ты, на передовой осталось совсем мало людей…
Я подумал, что он шутит, но секретарша быстро заполнила бумаги — мобилизационный листок, накладную на получение обмундирования и оружия.
— Кому сообщить, если с тобой что-то случится? — спросил он.
Я колебался. Потом дал адрес домового комитета в Париже.
«Наконец-то я отделаюсь от него», — сказал я себе. Но не тут-то было, он явно не собирался оставить меня в покое. Взял мои бумаги и сам проводил меня на склад. Было уже почти одиннадцать часов, в лагере стояла тишина. Склад был закрыт, внутри темно. Я подумал: «По крайней мере все отложится до завтра», но он не собирался уступать. Стал искать кладовщика, идет от одного домика к другому, а я за ним. Я уже заметил — и с другими людьми он разговаривает как начальник, приказным тоном. В конце концов кладовщик отыскался в клубе — сидел там в темноте и смотрел телевизор. Он его просто вытащил оттуда. Худосочный солдатик, какой-то глуповатый. Первым делом он взял его данные, чтобы написать на него жалобу. Тот совсем растерялся, что-то замычал в свое оправдание, мол, горит, что ли, но офицер грубо оборвал его.
Мы вернулись на склад. Кладовщик, огорченный и раздраженный из-за ожидавших его неприятностей, начал бросать нам снаряжение.
— Я еще покажу тебе, горит или не горит… — цедил сквозь зубы офицер, который никак не мог успокоиться, но внимательно следил, чтобы мне было выдано все, что положено: обмундирование, ремни, патронташ, три рюкзака, палатка, шесты и колышки, пять одеял. Я стою, оторопев, смотрю, как на грязном полу растет огромная куча вещей, которые мне ни к чему. А он стоит в стороне, серьезный, прямой как палка, слабый свет лампочки падает на его лысину.
Меня охватило отчаяние…
— Не нужно пять одеял… мне хватит двух. Теперь лето… осень… я знаю. Не холодно…
— А что будешь делать зимой?
— Зимой… — я усмехнулся, — что это вдруг — зимой? Зимой я буду далеко отсюда.
— Это ты так думаешь, — процедил он, не глядя на меня, с издевкой, презрительно, словно все время собирает против меня улики.
А тем временем молчаливый и хмурый кладовщик бросает на кучу посуду, покрытый пылью и жиром котелок, кинул и штык.
— Штык? Для чего штык? — Я уже начал смеяться каким-то истерическим смехом. — Идет ракетная война, а вы даете мне штык.
Но он ничего мне не ответил. Наклонился над штыком, взял его в руку, зажал меж коленей, вытащил из ножен, проводит по лезвию своим тонким длинным пальцем, собирает черное масло, с отвращением нюхает его, вытирает об одно из одеял, не сказав ни слова, засовывает штык в ножны и бросает его в общую кучу.
Я подписался под очень длинным перечнем, который занял две или три страницы. Свой личный номер я все время забывал, приходилось постоянно заглядывать в мобилизационный лист. А он уже знает его наизусть, презрительно подсказывает.
Потом я связал все в один огромный узел, кладовщик помог мне стянуть концы одеяла, а он стоит над нами и дает советы. С помощью кладовщика я взвалил узел на спину, и мы снова вышли в темноту. Время приближалось к полуночи, я иду, шатаясь под тяжестью узла, а он шагает себе впереди, лысый, тонкий, прямой, мертвая его рука в кармане, на плече планшет с картами, транзистор вещает ему прямо в ухо, и он ведет за собой личного, принадлежащего только ему солдата.
Он привел меня на оружейный склад, а я уже еле на ногах стою, меня тошнит от голода, вот-вот вырвет, хотя я ничего не ел. Во рту какой-то горьковато-кисловатый привкус. Узел на моей спине почти развязался, и вдруг я чувствую, что еще немного — и расплачусь. Просто зарыдаю. Около ружейного склада я упал на землю вместе с развязавшимся снаряжением.
Склад был открыт, там горел свет. Люди стояли в очереди, в большинстве это были офицеры, которые получали пистолеты или короткие автоматы. Он обогнул очередь, зашел внутрь, рассматривает ряды винтовок и автоматов, словно они его собственность. Потом позвал меня, чтобы я расписался за противотанковое ружье и две обоймы боеприпасов.
— Я никогда в жизни не держал в руках такое оружие… — сказал я ему шепотом, боясь рассердить его.
— Я знаю, — отозвался он неожиданно мягко, улыбаясь про себя, довольный такой блестящей мыслью — подсунуть мне базуку.
Теперь у меня было такое количество снаряжения, что я не смог бы сдвинуться с места. Но он и не собирался никуда меня дальше вести.
— Приведи в порядок обмундирование и сумки, а я пойду поищу машину, которая доставит нас на передовую.
И вдруг меня охватило какое-то неясное отчаяние, что-то передалось ко мне от этого стареющего офицера, который еще распространял вокруг запах одеколона.
— Вы решили убить меня, — прошептал я вдруг.
А он улыбнулся.
— Еще не слышал ни одного выстрела, а уже думаешь о смерти.
Но я упрямо и взволнованно снова повторил:
— Вы хотите убить меня.
И он, уже без улыбки, сухо отвечает:
— Приведи вещи в порядок.