обращает на меня никакого внимания, подбирает своими прозрачными пальцами крошки, все еще читает ту же самую старую газету, которая и тогда лежала перед ним. Чай у них уже кончился. Они передают один другому бутылку с мутной водой, какая-то манна или роса, которую собрали по дороге. Видно было, что они умеют обходиться малым. Мне опять захотелось взять у них что-нибудь, какой-нибудь овощ или кусок хлеба. Но я почему-то, не спрашивая разрешения, поднял лежащую на песке шляпу молодого, надел ее на свою голову и начал ритмично покачиваться, почти незаметно, они улыбнулись, очень растерянные. Лица их покраснели. Я уже заметил, что они нас побаиваются. Как бы слегка брезгуют.
— И не жарко вам в таких шляпах?
— Будь благословен Господь.
— Идет мне?
Я как ребенок…
— С Божьей помощью, с Божьей помощью… — Они натянуто улыбаются.
По ним ничего нельзя понять…
— Может быть, поменяемся шапками, — сказал я молодому, — чтобы я не забыл вас?
Тот был совершенно растерян, уже потерял пиджак, а теперь у него хотят забрать и шляпу. Но один из тех, что постарше, воззрился на меня умным, проницательным взглядом, словно понял мои намерения еще раньше меня.
— Пусть возьмет… на счастье… вернется целым к жене и детям…
— Но я холостой. Только любовник… — нахально дразню я их, — у меня связь с замужней женщиной.
Но он оставался спокойным, смотрит на меня, точно видит меня теперь таким, каков я на самом деле.
— Чтобы нашел себе пару… чтобы вернулся домой с миром.
А на горизонте поднимаются грибообразные столбы пыли, и лишь через некоторое время, словно к пыли она не имеет никакого отношения, слышится пушечная канонада. Рабочий день начался. Люди разбегаются. И снова обстрел — за мной по пятам, как будто задался целью уничтожить именно меня. Прибежал сержант религиозной службы — поторопить свою стаю покинуть опасное место. Я даже не успел попрощаться с ними. Весь лагерь быстро свертывается, зарывается в землю. Стоящая рядом рота солдат начинает окапываться.
Теперь я знал: единственный выход — удрать отсюда. Можно попробовать. Только об этом я и думал весь тот день, сижу в углу внутри бронетранспортера, молчу, всех сторонюсь, пытаюсь сделаться незаметным. День был ужасно жаркий, густая мгла закрыла небо. Солнце исчезло. Ничего не видно. Подразделения разыскивают одно другое, пытаются найти свое место. Беспроволочные телефоны тарахтят, надрываются в отчаянии. А над всем стоит желтоватая едкая пыль. Мы приближались к каналу. Прорыв на тот берег уже был совершен, и нам предстояло присоединиться к частям, которые непрерывным потоком пересекали канал. К вечеру мы уже омочили руки во вскипающей от бомбежки воде. Появились новые командиры, с воодушевлением стали рассказывать о завтрашних действиях.
Но я уже решил бесповоротно. Войне не видно конца. Что мне делать на западном берегу канала, когда и на восточном я не могу найти себе применение.
И вот, незаметно для других, я готовлюсь. Кладу в маленькую сумку все вещи, которые собрал у религиозных за последние два дня: шляпу, черный пиджак, цицит. Запасаюсь бутербродами с мясом и сыром, наполняю водой две фляги и ночью, перед самым рассветом, когда мне надо было сменить часового, собираю вещи, иду в самый конец колонны, прячусь за одним из холмов, снимаю с себя снаряжение и прикрываю его камнями. Рою яму и закапываю в нее свое противотанковое ружье. Снимаю военную форму и разрываю ее штыком на мелкие куски, а обрывки разбрасываю в темноте. Вынимаю из вещевого мешка белую гражданскую рубашку, свои черные хлопчатобумажные брюки, надеваю цицит, а на нее — украденный пиджак, шляпу кладу рядом с собой. Борода моя отросла за последние две недели, а из своих вьющихся волос, давно не стриженных, мне удалось закрутить нечто вроде зачаточных пейсов.
А потом устроился в маленькой расселине недалеко от канала, сижу, дрожу от холода, поглядываю в темное небо, время от времени освещаемое вспышками взрывов, жду рассвета, слышу, как поднимают мою часть и перебрасывают на другую позицию. Я прислушался, не ищут ли меня, не выкрикивают ли мое имя, но ничего не услышал, кроме шума заводящихся моторов. А потом наступила мягкая тишина. Моего исчезновения никто не заметил.
Поразительно, так вот просто вычеркнули меня…
Но покидать свое убежище я не тороплюсь. Сижу и жду рассвета, с аппетитом уничтожаю бутерброды, приготовленные мною на завтра. И внезапно туманный свет начинает разливаться вокруг. Хмурая такая заря, почти как в Европе. А я зарываю последние следы своего армейского существования, в том числе и вещевой мешок, стряхиваю с одежды пыль и песок, пытаюсь разгладить ее, чтобы она приобрела сносный вид. Потом надеваю шляпу и иду на восток, выхожу из истории.
Очень скоро я достиг шоссе, еще немного, и слышу шум приближающейся машины, на ней — цистерна с водой, продырявленная пулями, из отверстий еще сочится вода. Я только раздумываю, не поднять ли мне руку, а машина уже останавливается. Я вспрыгиваю на ступеньку и забираюсь в кабину. Шофер, маленький и худой йеменский еврей, совсем не удивился, завидев одетое в черное существо, — можно подумать, что вся пустыня полна религиозными в черных одеяниях, которые то и дело выскакивают из-за холмов. Странно, что он не заговорил со мной, не произнес ни единого слова. Может быть, и он сбежал, а может, только что обстреляли его и теперь он возвращается, что-то взволнованно напевая про себя. Мне кажется, он даже не разглядел, кого это подобрал на дороге.
Шлагбаумы немедленно поднимались перед нами, армейские полицейские даже не смотрели на нас, атакуемые огромным количеством машин, направлявшихся нам навстречу. Людям просто не терпелось попасть на войну, прорваться на западный берег канала.
В Рафидим я сошел. Даже спасибо не успел сказать. И снова вокруг эта ужасная суета. Даже, кажется, усиливается. Мечутся люди, во всех направлениях мчатся машины. А я чувствую себя легко в своей новой одежде, почти порхаю, всем своим существом ощущаю свободу. Брожу по лагерю, ищу северный выход. И тут замечаю, что люди оборачиваются на меня, останавливают на мне свой взгляд. Я обращаю на себя внимание, даже несмотря на дикую суету вокруг. Очевидно, в моем облике что-то не соответствует моему одеянию, может быть, шляпа на голове сидит не так, как надо. Я все больше опасаюсь, как бы не попасться. Хожу по боковым тропинкам, стараюсь сделаться незаметным, пробираюсь между строениями, укрытиями для танков. И вдруг в одном из закоулков лагеря прямо передо мной, как в кошмарном сне, предстал этот высокий лысый офицер, весь загорелый, до красноты, все с тем же наглым, пустым взглядом. Я чуть не упал, увидев его. Но он прошел мимо, не узнав меня. Шествует своей размеренной походкой, ужасно действующей на нервы.
Наверно, меня все-таки действительно нельзя узнать, во мне, очевидно, произошла существенная перемена, которую я и сам еще не осознал. Я спрятался за стеной, пораженный, весь дрожа. Вижу, как он идет к одному из навесов. Что-то голубое поблескивает там. Бабушкина машина. Я чуть было не забыл о ней.
И вдруг я решил увести и ее. Почему бы и нет? Подождать, когда стемнеет, и взять ее с собой. Я осмотрелся, стараясь запомнить место, и пошел искать синагогу, чтобы спрятаться там до вечера.
Синагога была заброшенная и грязная. Здесь, наверное, ночевала большая часть во время большого переполоха, на полу валялись гильзы от патронов. Вместилище Торы было закрыто на ключ, но несколько молитвенников лежало в беспорядке на полках, а в маленьком боковом шкафчике я обнаружил бутылку вина для благословений.
Весь день просидел я там в углу, медленно попиваю теплое сладкое вино, читаю молитвенник, чтобы иметь представление о содержании молитв. Голова моя затуманилась, но уснуть я боялся, как бы кто-нибудь не зашел и не застал меня врасплох. Около полуночи я вышел оттуда, унося в нейлоновом мешке с дюжину молитвенников. Если спросят, чего я тут околачиваюсь, скажу, что меня послали раздать молитвенники солдатам. Лагерь немного успокоился, возбуждение у людей немного спало, я наткнулся даже на стоявших в обнимку солдата и солдатку. Как будто нет никакой войны на свете.
«Моррис» ютился между двумя разбитыми ганками, весь покрытый пылью. Двери были заперты, но я помнил, что одно из окон держится непрочно. Мне удалось легко проникнуть внутрь; руки мои задрожали,