нашелся для него шофер с машиной. А я возил его повсюду — произносить проповеди, отпевать покойников, посещать больных или встречать паству в аэропорту. Кружу по Иерусалиму, по Старому и Новому городу, пересекаю его с востока на запад, с севера на юг, все подъезды к нему изучил, все больше привязываюсь к этому необыкновенному чудесному городу, не могу насмотреться на него.
Бывало, привожу раби в какую-нибудь ешиву на проповедь, но послушать его не остаюсь, тем более что все равно не очень-то понимаю, куда он клонит, все время кажется, что он раздувает несуществующие проблемы. Снова сажусь в машину и еду к тому месту, которое все больше и больше завоевывает мое сердце. На горе Скопус, около церкви Тур-Малка, откуда открывается передо мной не только весь город, но и пустыня до самого горизонта и Мертвое море. Там нашел я самую высокую, самую удобную точку для обзора.
Сижу себе в маленькой своей машине, на которой еще видны пятерни бедуинов из Питхат-Рафиаха, а дождь стучит по крыше. Просматриваю религиозную газету «Ха-Модиа», которую всегда можно было найти у меня в машине, потому что ее бесплатно раздавали в ешиве, и узнаю о происходящих в мире событиях, освещаемых, правда, с религиозной точки зрения, не совсем объективной, узнаю о продолжающихся перестрелках, о сомнительных соглашениях, вызывающих недоверие, о плаче и оплакивании, о гневе и спорах, словно война, которая закончилась, все еще гноится и нарывает и из ее гниющих остатков уже появляются всходы новой войны. А если так, то зачем же мне торопиться…
В конце концов дождь переставал, небо прояснялось, я бросал газету, вылезал из машины, прохаживался вдоль церковной стены между лужами, по кипарисовой аллее, на моей голове черная шляпа (та, из пустыни), цицит развевается на ветру. Смотрю на разорванные облака, плывущие над городом, слегка киваю головой арабам, глядящим на меня из темноты своих лавок. Я уже обратил внимание, что именно к нам, к евреям в черной одежде, они относятся менее враждебно, словно мы выглядим более естественно в их среде или менее опасны.
Начинают звонить колокола, мимо меня проходят монахи, приветствуют меня наклоном головы. И я тоже, так они думают, по-своему служу Богу.
Арабские дети увязываются следом за мной, их очень забавляет моя черная одежда. Вокруг тишина. Передо мной расстилается мокрый, серый город. Моя черная машина стоит, как верная собака, на обочине дороги.
Если так, куда мне торопиться? К этой рыженькой, у которой хранится список снаряжения, за которое я расписался и которое бросил в пустыне? К офицеру, который наверняка еще разыскивает меня со своим необыкновенным упрямством? К бабушке, которая лежит без сознания? (Я позвонил как-то раз в больницу узнать, нет ли изменений в ее состоянии.) Или к вам? Спрятаться в вашем доме, если не в качестве любовника, то в качестве своего человека, зависящего от вашей милости, порабощенного плотскими страстями.
Да, страсть не умерла. Было у меня даже несколько тяжелых дней. Не укрылись от меня взгляды, которые бросали на меня тайком девушки общины. Стоит мне лишь намекнуть старому раби, и он сейчас же сосватает мне одну из них. Они только и ждут от меня определенного знака, который бы сказал им, что я действительно свяжу с ними свою судьбу.
Но я этот момент все еще откладываю.
Наим
Я увольняюсь. Надоело мне. Не могу больше. Оставить меня на все утро на бензоколонке с тягачом, а самому уехать в Иерусалим! Что я — собака? Ни работы, ни времени, никакой жизни. Приставил меня к умирающей старухе, а если она умрет, то скажут — ты убил ее. Я не хочу. Я всего-навсего мальчишка, а он сделал меня таким одиноким. Ужасно я одинок.
В одиннадцать приехал Хамид, а я лежу, свернувшись, в кабине тягача. Даже этот вечный молчальник пожалел меня.
— Что с тобой?
— Что со мной?
— Почему ты так лежишь?
— А что мне делать?..
— Где он?
— Поехал в Иерусалим.
— Почему?
— Так… с ума спятил…
Но Хамид и слушать не хочет ни слова против своего хозяина.
— Снова начинаете буксировать по ночам?
— Не знаю… это машина его друга… старик врезался в дерево…
Хамид посмотрел на привязанную машину, проверил узлы тросов.
— Кто привязал ее так?
— Я.
Он ничего не говорит, только приводит в действие кран и опускает машину на землю, освобождает тросы, заново закрепляет узлы.
— Что тут не так? — обиделся я на него. — Чем нехорошо?
— Так не будет держать…
Он работает молча, один. Тощий, смуглый, ищет другие точки опоры. Я стою и смотрю на него, как Адам смотрел на меня. Упрямый араб.
Он кончает работу, мы залезаем в тягач и едем на север.
— Что слышно в деревне? — спрашиваю я.
— Ничего нового…
— Как папа?
— Нормально.
— Скажи ему, что я, наверно, вернусь в деревню.
— Что будешь делать там?
— Ничего…
Он не смотрит на меня, ведет машину спокойно так, легко, бесшумно переключает скорости, можно подумать, что едет машина автоматически. Нет такого механика, как он.
— Папа сердится, что я не приношу денег?..
— Не знаю…
Пока вытянешь из него слово… Иногда я замечаю, что он смотрит на меня как-то подозрительно, словно недоволен.
— Что случилось?
Он молчит, потом вдруг:
— Почему ты не пострижешься?
— Теперь все так ходят.
— Какие такие все? Только евреи…
— Арабы тоже…
— Может быть, ненормальные…
— Ну уж…
Он не отвечает. Мы въезжаем в Хайфу, я прошу остановиться у дома старухи.
— Ты еще живешь у нее?
— Да.
Он криво улыбается, высаживает меня на углу и едет дальше, в гараж.
Я поднимаюсь по лестнице, звоню, потому что ключа она не дает мне, но никто не отвечает. Уснула? Не может быть. Она всегда ждет меня. Я стучу со всей силы. Нет ответа. Меня охватывает страшное беспокойство, я начинаю бить по двери ногами. Тишина. Выходит соседка и смотрит на меня, я хочу