— И меня…
— Ну, у тебя, Нинушка, другое дело…
Ока густо покраснела, взяла его руку в свою, прижавшись щекой и прикрыв глаза, почувствовала ее живой пульс.
— А театр здесь есть? — почему-то спросила она, выпуская его руку.
Грибоедов усмехнулся:
— Есть бои между скорпионом и фалангой на подносе, обложенном раскаленными углями.
Нина передернула плечами:
— Бр-р-р…
Озорничая, он сказал:
— И еще: здесь очень ценят виртуозные ругательства.
Нина посмотрела с недоумением. Он сделал свирепое лицо:
— Да будут осквернены могилы твоих семи предков! Сын сгоревшего отца! Залепи ему глаза чурек!
Нина шутливо запротестовала:
— Довольно, довольно! А какой гарем у Фетх-Али-шаха? — Веселые огоньки мягко засветились в ее глазах.
— Пустяки при его семидесяти годах! Не больше восьмисот жен. У главной, Таджи Доулат, титул «Услада государства».
— Восемьсот! — с ужасом произнесла Нина.
— Знаешь, какие сладостные стихи посвящает блудодей Таджи: «Локоны твои — эмблема райских цветов… Твой взор предвещает бессмертие старцам и юношам. О прелесть моя! Возьми мою душу, только дай мне поцелуй!»
Нина невольно рассмеялась. Александр Сергеевич привлек ее к себе:
— Возьми мою душу. Ты — мой гарем!
Нина с милым лукавством спросила:
— А какой у меня титул?
— Все тот же — мадонна Мурильо. А по местному — «Утеха очей». Знаешь, как буду теперь я разговаривать с тобой?
— Как?
Александр Сергеевич сел на ковер, поджав под себя ноги, молитвенно стиснул ладони перед лбом:
— О моя полная луна совершенства! О мой виноградник постоянства!
Посмотрел пытливо из-за ладоней. Нина, принимая игру, величественно склонила голову, разрешая продолжать.
— Да принесут тебе дни сияние неба благополучия, и да обойдут тебя знойные вихри печали…
— Да обойдут! — серьезно повторила Нина.
— Да распространится мускусное благоухание сада любви…
— Да распространится… — как эхо, согласилась Нина.
Он вскочил на ноги, поднял Нину с тахты, стал целовать приговаривая:
— И да будут дни искренности вечны, вечны, вечны!
Они легко и быстро сдружились с соседями — французским капитаном Жюлем Семино и его женой Антуанеттой. Капитан — высокий, сутуловатый, совершенно седой, хотя ему было немногим более тридцати лет, — нес службу инструктора-артиллериста в войсках принца Аббаса-Мирзы.
Супруги Семино явились к Грибоедовым с визитом на третий день их появления в Тавризе.
Чувствовалось, что Жюль влюблен в свою жену, как в день свадьбы, хотя, по их словам, с того дня прошло уже лет десять.
Их веселость, прямодушие очень располагали, и Грибоедовы зачастили в гости к Семино. С ними можно было не дипломатничать, отпустить те внутренние вожжи, которые до предела натягивались во дворце Аббаса-Мирзы или при встречах с английским полковником Макдональдом.
И Нина с Антуанеттой легко нашли общий язык.
Ото была миниатюрная блондинка с крохотными пухлыми ручками. На кукольном лице ее сияли круглые синие глаза в пушистых ресницах, алые губы сложены бантиком, а ямочки весело играли на свежих щеках. Она охотно рассказывала о парижских модах, о своей коллекции акварелей, показывала Нине наряды и поражалась, что княгиня так непритязательна в одежде.
— Так нельзя, ma foi![27] Так нельзя! — все повторяла она.
Однажды, когда они после своей беседы возвратились к мужчинам, Антуанетта воскликнула:
— Ты знаешь, Жюль, видно, неспроста наш престарелый аббат Иосиф Делапорт, побывав в Тифлисе, высказал предположение, что именно удивительная красота грузинских женщин остерегла Магомета прийти в этот город…
Семино смеющимися глазами посмотрел на Нину, почтительно склонил голову:
— Делапорт был прав!
Нина покраснела от удовольствия, Антуанетта же шутливо погрозила мужу пальцем:
— Капитан, Тифлиса вам не видать, как своих ушей!
Грибоедовы засиделись допоздна. Живая беседа их становилась все откровеннее.
В маленькой комнате Семино пахло шафраном и какими-то тонкими духами, было по-особому уютно.
К каждому, даже самому сдержанному и замкнутому человеку приходят часы, когда ему необходимо, хотя бы ненадолго, освободиться от замкнутости, говорить раскованно и задушевно.
Почти десятилетняя дипломатическая служба приучила Грибоедова и смолчать, где готов бы взорваться, и ответить улыбкой себе на уме, когда, подстерегая, ждут неосторожного слова.
Только в последние месяцы, с Ниной, он был предельно открыт и от этого чувствовал большое облегчение: успокоительно расслаблялись напряженные нервы. Бесхитростная французская чета вызывала в Грибоедове ответную доверчивость, желание провести по-домашнему этот вечер на островке, омываемом трудным и опасным морем.
— Мой отец — якобинец — ни за что погиб под Смоленском в августе 1812 года, — вспоминал Жюль, и в его карих глазах стыла неподдельная печаль. — Мы напрасно вторглись в русские земли… Юнцом запомнил я казачьи войска на улицах Парижа… Какого-то рыжеватого бородача с пикой…
«Может быть, дядю Федю», — усмешливо подумал Грибоедов.
— Мы кричали: «Vive, храбрым и добрым русским солдатам!» Да и как было не кричать, если они нас щедро подкармливали и не взорвали Иенский минированный мост!
Жюль вдруг резко повернул мысль, решительно произнес:
— Вероятно, я неправильно избрал профессию: мне хотелось быть натуралистом…
— Ты еще будешь им, — нежно пригладила голову мужа Антуанетта.
— Должность избирает нас, — мрачно подтвердил Грибоедов.
Нина подумала: «Он тоскует по свободе поэта… Но я приложу все старания… Мы поселимся в Цинандали… Он закончит свои драмы, поэмы… И садитель Крушвили не будет в обиде…»
Капитан становился все симпатичнее Грибоедову. Доверчиво поглядев на Жюля, Александр Сергеевич сказал:
— Я в силах понять идеалы вашего отца…
Жюль стремительно и благодарно пожал руку Грибоедову, потом, словно натолкнувшись на невыносимую мысль, воскликнул с болью:
— У вас до сих пор продают и покупают людей!
Перед глазами Грибоедова возникла сакля Крушвили, жалкие хаты крепостных матери. Он стиснул зубы.
Жюль смотрел с недоуменным осуждением:
— Возвратили под палку господина даже тех, кто спас Россию от тиранства!..
Что мог возразить Грибоедов, когда злодейство знатных негодяев было ненавистно и ему, а