пушкинское «Восстаньте, падшие рабы!» — его криком. Что мог возразить он, зная мерзости российской жизни с ее надсмотрщиками на барщине, объявлениями в газете о продаже людей, двадцатипятилетней каторгой — шпицрутеновской, солдатской службой?
Грибоедов нервным движением пропустил волосы через пальцы правой руки. Нина уже знала — это он волнуется.
— В России немало людей, кому нестерпимо рабство, — сказала она, словно спеша на помощь мужу.
Грибоедов посмотрел на нее с благодарностью.
Принц Аббас-Мирза, носивший титул «Опора государства», во время приемов Грибоедова был сама любезность и внимательность, хотя Александра Сергеевича не оставляла мысль, что именно этот стройный, сладкоголосый человек с живыми глазами подсылал убийцу к Ермолову, пообещав пять тысяч туманов[28], поощрял доставку русских отрубленных голов, и его всадники, приторочив к седлам отрезанные головы, мчались получать свою награду.
Это принц принимал от своих воинов клятву: «Убивать старых и младенцев, брать в плен женщин. Если же нарушу обет — пусть преследует меня злая судьба, презирает жена и не принимает в шатер». Помнил Грибоедов и то, как Аббас-Мирза приказал нарядить в женское платье начальника Елисаветполя — Назар-Али-хана, бежавшего из крепости, намазать ему бороду кислым молоком, посадить на ишака лицом к хвосту.
Как это не вязалось со сладкогласием принца, с леденцами, которые любил он посасывать. Да, в Аббас-Мирзе поразительно уживались повадки лисы и тигра.
Принц обычно принимал Грибоедова в огромном зале с окнами во всю стену, с гранеными зеркалами, с полом, уставленным подарками — сервизами. Между ними оставались лишь узкие проходы к трону.
Игра разноцветных стекол, рамы затейливой резьбы, изображения цветов и птиц на стенах, румяные яблоки, плавающие в бассейне из желтовато-коричневого мрамора — все это придавало их беседам словно бы несерьезность. Конечно, были и кальян, и кофе, и вазы китайского фарфора, и фруктовые пирамиды, и неизменный шербет, и еще более неизменная витиеватость речи принца, явно мнящего себя новоявленным Александром Македонским.
— Рад давно желанному свиданию, как истомившаяся роза — первым лучам весеннего солнца…
Весьма шербетно, и в то же время переговоры с Аббасом-Мирзой очень утомляли. Человек минутного настроения, неискренний, вспыльчивый, он сегодня начисто отвергал все, с чем соглашался вчера: то превозносил Персию как «средоточие вселенной», то оплакивал ее гибель и позор, выкрикивая «О аллах- керим, аллах-акбар!», легко переходил от наигранно-дружеского тона к истеричному. Картинно срывал с себя бриллиантовые застежки кафтана, показывая готовность платить контрибуцию белому падишаху, и здесь же выклянчивал скидку. Сначала пытался уменьшить сумму на 200 тысяч туманов, затем на 100 тысяч, на 50 тысяч — Грибоедов твердо и настойчиво добивался выполнения договора, не угрожал, не повышал голоса, и Аббас-Мирза, убеждаясь в тщетности усилий, грустнел, смирялся или делал вид, что смиряется, старательно потягивал кальян из наргиле, и на смуглом, несколько женственном лице с яркими губами можно было прочитать обиду, недовольство, вынужденную покорность.
Желание Грибоедова подчеркнуть перед Аббасом-Мирзой могущество России подсказало дипломату, что известие о взятии у турок Варны надо преподнести торжественней. Впервые на персидской земле зазвонили колокола. Потом пошла пушечная пальба. Аббасу-Мирзе осталось только пригласить русских к себе на званый обед с фейерверком в честь победы их оружия.
Однако время было Грибоедову отправляться к «тени божьей на земле» — шаху, в Тегеран, чтобы далее не затягивать мучительную процедуру взыскания долга. Теперь ему ясно было, что делать это круто нельзя, если хочешь в войне с турками сохранить за Персией хотя бы нейтралитет.
Да пора и представиться шаху, вручить ему верительные грамоты, отвезти наконец-то прибывшие подарки русского императора — хрустальные канделябры, посуду из яшмы.
Непостижимо долго шли они сюда, не злая ли воля ставила и этой медлительностью посланника под удар?
Тавризское утро открыл пронзительный крик, но не продавца мацони, а муэдзина. С высоты минарета он призывал к молитве — азану:
Ашхеду энло элога эль алла!
Ашхеду анна Мухаммед — ан ресуль алла!
(Исповедаю, что нет бога, кроме тебя, боже!
Исповедаю, что Мухаммед — пророк божий!)
Слова молитвы, как эхо, подхватили десятки голосов с других минаретов.
Но Нина проснулась даже не от этого чужого, незнакомого крика, а от невыносимой мысли: Александра нет с нею, он уехал. И потянутся томительные, бессмысленные дни, бесконечно удлиненные сознанием, что он где-то там, в опасности, а она ничем не может ему помочь.
Скоро вошли Маквала и Дареджан. Как ни просила Талала, чтобы ей разрешили быть и в Персии при Нине, Александр Гарсеванович распорядился по-иному: ее вернул к Соломэ, а с Ниной отправил Дареджан — женщину много моложе Талалы.
— Чудеса! — воскликнула Маквала. Она, переодевшись и набросив чадру, побывала на тавризском базаре и теперь делилась впечатлениями. — Возле лавок у них колокольчики. Как зазвенят, значит, подходи — чай, плов готовы! Котлеты зеленые — куфте называют… И всё алалакают. А нищих! С колодами на шее и на ногах. Это их выпускают на время — милостыню просить… Многие с выколотыми глазами, с отрезанными носами вместо них — кожаные приклеены… А то еще через оставшийся от носа хрящик продергивают нитку из козьей шерсти… вдевают ее в иглу и взнуздывают — водят так человека по базару, мучают…
— Ты не придумываешь?! — чуть не вскрикнула Нина.
— Лопни мои глаза!
Но, увидев, как перепугал рассказ Нину, Маквала перевела разговор на иное:
— У них новый год начинается девятого марта, когда бык земной шар с одного рога на другой перебрасывает.
— Ты скажи, как у них дни называются? — попросила Дареждан.
— Душамба, сешамба, чершамба, — начала скороговоркой Маквала, — пханшамба, джума, шамби, ихшамба, — При последнем названии — воскресенья — девушка лихо хлопнула ладонью о ладонь и даже притопнула ногой, победно оглядев Нину и Дареджан: — А всадник — вот смехота! Прежде чем сесть на коня, на его шее пальцем молитву пишет…
Маквала перевела дыхание:
— Я сегодня новые слова узнала. Соловей, например, — бюль-бюль. А имена — Бабе, Шукуэс, Нисса… Красиво! Над евреями, знаешь, как здесь издеваются? Мальчишки на улице увидят еврея — камни бросают, кричат: «Джеуд!» Никогда такого не видела у нас! А так, вообще, народ не злой…
Часов в десять утра за окном раздался нечеловеческий крик:
— Я хакк![29]
Казалось, кого-то резали, и он захлебывался в крови.
Маквала, исчезнув, вскоре явилась с сообщением: возле их дома поставил свою палатку длинноволосый странствующий дервиш. Он намазал тело «священной грязью» и вот кричит… Казак, что стоит на посту, не знает — гнать или нет.
Нина незаметно глянула из окна. Вдали высились серая мечеть, шпиль минарета с полумесяцем. Бородатый дядя Федя стоял у крыльца как вкопанный, не глядел на крикуна. На дервише — высокая войлочная шапка, к поясу прикреплен деревянный сосуд. На изможденном полуобнаженном теле — замызганная шкура какого-то животного. Потрясая деревянным сосудом, дервиш кричал, надувая синие жилы тощей шеи:
— Я хакк!