двух пальцев, Матвеев испытывал трудности с привязыванием крючков и ремонтом снастей. Намучившись на плесе, он наконец снимался с якоря и выгребал к Соломину. Раза два оставался ночевать, и Соломину довелось выслушать его историю.
– Старуха моя как бутылку у меня увидит, так дьявол ей в ножки кланяется. Кляла меня на чем свет стоит. Аж за нее неудобно. Я военный, она учительница, а сейчас старость и нищета одолела обоих. Под Рождество я на нее обиделся, ушел в лес, сел на пенек, и ноги отнялись. Хотя и выпил-то всего ничего, черноплодки пузырек, да, видать, понизилось давление, ослаб; черноплодка – она в том и коварна, что сам вроде трезвый, а с ног валит. Сижу на пеньке, снег сыплет, тихо, хорошо, а встать не могу. Тогда взял я и заснул. А старуха моя дома злится. И соседям сказать боится – стыдно, и дочери не позвонить – та живет в Москве и незачем беспокоить понапрасну. А я тем временем проснулся, ресницы смерзлись, разлепил, но встать все равно не могу. Мороз набирает силу, обещали за двадцать, утром передавали. Это я помнил. А еще почему-то вспоминаю, как служил в горах, как прошел диверсант, как была объявлена тревога в погранзоне. Диверсант этот имел азиатские черты лица, он появлялся там и тут, и никто его не мог поймать, потому что он, как говорили, обладал гипнотизерскими способностями; даже фоторобот очевидцы едва сумели составить. Так диверсант этот и ушел непойманным, как вьюн из пальцев, за ним только систему тревоги пришлось чинить. Очень тогда попало всему офицерскому составу двух застав. И вот видится мне в лесу, будто этот диверсант теперь стоит передо мной и улыбается. Мать честная! Вдруг диверсант этот исчез, а за ним вот так на морозе – снег подсвечивает и все видно, как при луне, – баба голая стоит. Вот те крест! Красивая, груди, бедра, а талия – ладонями всю обхватишь. И вдруг, глядя на бабу эту, мне жить захотелось. До этого мне было все равно. А тут вдруг как приспичило. Заволновался, потянулся встать. И рухнул. Обратно на пенек не залезть – ноги не держат, руки еле-еле выпрямить могу. И вот я лежу и вспоминаю, как пришел на обед домой и после обеда лег с женою. А было это как раз когда искали повсюду того диверсанта. И вот лежим мы тихо-тихо; воздух только шевелит тюль, за окном зной полуденный – и вдруг жена мне пальцем показывает на пол, а я гляжу – на полу тень человека, мужской силуэт. Я сразу понял, что это диверсант. Кому бы еще понадобилось пробираться к нам во двор незамеченным. Я ей рот ладонью зажал, а сам потянулся к кобуре. Но тут кровать скрипнула, и кто-то спрыгнул с веранды на гравий; я только успел выскочить, как он уж через забор перелетел. Велел жене никому не говорить и после этого случая завел собаку. Вспомнил я тот случай и потихоньку перевернулся и пополз на руках и коленях. Зачем? Сам не знаю. А в это время старуха моя пошла меня искать. Зашла в лес, покричала меня, позвала, да и села тоже на бревно, потому что решила: «Тогда и я с ним замерзну. Я прогнала его, я не нашла его, я его заморозила, вместе с ним я и уйду». А я все-таки выполз на дорогу. Водитель на «газели» едет, смотрит, а на дороге человек стоит на карачках – я самый. Николай его звали, водителя-то. Из Калуги ехал к бабе своей в гости в Ферзиково. Погрузил он меня и отвез в Весьегожск к твоим докторам в больницу. Оклемался кое-как, но два пальца раздуло и почернели. Доктор, с родинкой на щеке, через неделю мне их и обрезал. А то, говорит, дед, помрешь совсем. Старуха так и не пришла ко мне в больницу. Дочке сообщили, та приехала и говорит: матери нет нигде. Я из больницы вышел, сам нашел ее. Сидела под деревом, вся заиндевела. Синица сидела у нее на носу, бочком, клевала ей глаз. С тех пор один живу. Хочу одного только: лечь с женой. Соседи обещали похоронить.
– И я вам обещаю, – сказал Соломин.
– Присмотри, – кивнул старик, дрожащими обрубками подбирая из кострища головешку, чтобы прикурить.
XXV
Но чаще Соломин сидел над рекой в одиночку. Он думал о том, что вот он рос, рос и вырос похожим на ребенка – с немужественным телосложением, с добрым пухлым лицом и нестрогим доверчивым выражением. За всю жизнь он нарисовал одну серьезную, хотя и примитивистскую картину: рослая женщина стоит у комода и к ногам ее жмется голенький младенец, такой же щекастый, как и автор. Эту картину Соломин дорабатывал на протяжении последних пятнадцати лет. Мог часами выписывать ручку на ящике комода, циферблат часов с маятником, прорисовывать стопку выглаженного белья, ноготки младенца, распущенные волосы матери…
На рассвете в полном безветрии после ночной грозы над кронами деревьев встали столбы пара и – там, тут и здесь – двинулись над лесом. В то утро Соломин отправился далеко в лес. Раньше в вылазках за дровами, по грибы он старался не увлекаться, держа на примете флаг, поднятый Капелкиным над стоянкой, но в тот раз, не столько соскучившись рекой, сколько ради расширения кругозора, Соломин впервые решил оглядеться на верхних ярусах древней речной поймы. Он поднялся зигзагами по уступам и к полудню вышел лесом на край поля. За луговиной виднелись крыши деревни Страхово, о названии которой он судил по карте. Дальше идти не решился, но, устав на подъеме, возвращаться не спешил.
Раскрывшийся во весь горизонт вид останавливал дыхание. То восходящий, то ниспадающий во всю ширь раскатистый пейзаж, чуть плывя в солнечной мути, закруглялся под ногами, как будто бы Соломин выбрался на фокусную поверхность широкоугольного объектива. Позади и справа лес, уходя верхушками деревьев под ноги, круто спускался по перепадам к реке. Самой реки видно не было, но излучина ее угадывалась по углу раствора возносящихся на том берегу заливных террас; они перемежались сизыми перелесками вдали. Слева и впереди веером раскрывалась череда березовых рощ; складываясь, она переходила в чащобу, теснившую деревню на близком горизонте.
Лик ландшафта, его чаши, наполненной полднем, лишил Соломина душевного равновесия; он пожалел, что не взял с собой в гору этюдник. Хотелось разбежаться и, оттолкнувшись, взмыть по пластам восходящих потоков над этой распахнутостью, обмереть от покачивающегося под крылом простора, слыша только секущий шорох ветра и звонкий трепет ткани…
Соломин завалился в траву. Он лежал, и ему казалось, что земля потихоньку проваливается, унося его еще глубже – под атмосферный столб. Перевернув бинокль, он рассматривал кузнечиков, брызгавших с травинки на травинку, свои ступни, будто по рельсам в обратной перспективе отлетевшие на край поля…
Солнце вкатилось в лузу зенита и замерло. Сенной дух обволакивал духотою, утягивал в сон – незаметно, будто вор лодку с причала. Соломин заснул с открытыми глазами, и солнечная синкопа, обжав ему голову, безопасно потащила, помчала куда-то по воздушным кочкам.
Вдруг он услышал странный, скачущий звук, будто кто-то быстро косил траву, стремительно приближаясь.
Соломин прижался ухом к земле и тут же вскочил.
Солнечное поле, качнувшись, снова расстелилось перед ним. Громадная тишина, мерцавшая волнами стрекота, переливами птиц, трепетом их перелетов, царила над пестреющей от обилия цветов луговиной.
В этой тишине со стороны деревни на него неслась прыжками собака. Уши ее были прижаты азартом злобы.
Соломин упал ничком. Толстые лапы ударили его по спине, шершаво заерзали – и горячее дыхание впилось в затылок.
Он замер.
Собака завыла и залаяла.
Наконец она сошла с добычи и улеглась рядом.
Соломин повернулся к ней лицом. Она живо лизнула его в ухо.
Это была стройная короткошерстная легавая сука, вислоухая, пегой белой масти. Белые, ярко-рыжие и коричневые пятна покрывали ее шкуру, как латы. На груди у нее был то ли небольшой лишай, то ли потертость – как у ездовых собак от упряжи.
Он ждал, когда из деревни появится хозяин собаки. Или отзовет ее – подаст голос, посвист, или она сама отправится восвояси. Но собака сидела, шумно дыша и высовывая длинный язык, и иногда клацала зубами на шмеля, обхаживавшего стебли цикория. Соломин подумал, что там, в деревне, она что-то натворила и теперь прячется. Он протянул руку к ее носу. Она дала потрогать. Похоже было, она никуда не торопится. Соломин разглядел ее подробней, и причудливая форма пятен на ее шкуре напомнила ему карту.
Он подождал еще и не оглядываясь стал спускаться лесом обратно к стоянке. Скоро услышал за собой шорох рассекаемого папоротника – собака увязалась за ним.