мне в кроссовки. Я перемахнул через забор. В лесу было темней; послышался хруст веток: показались силуэты охранников вдоль дороги. Я резче взял к реке… Вода светла. Огонек сигареты отепляет, окрашивает лицо. На горке мха под деревом сидит Кристофер. Я слышу и вижу, как плещется жидкость, рушась в запрокинутое стеклянное горло. И плещется снова, когда, переворачивая, бутылку отнимают от губ. Оглушительно кричит птица. Кристофер поправляет под поясницей сумку, затылком прижимается к стволу. Затягивается и, выпуская дым, вполголоса хрипит: «Oh, don’t ask why — Oh, don’t ask why — Show me the way — To the next whiskey bar». У Кристофера нет музыкального слуха. Оставаясь незамеченным, прокрадываюсь позади, светлая полоса подзола хранит молчание под подошвой. «Oh, moon of Alabama — We now must say goodbye».
Всю ночь я шел, и свет я шел, чтоб не замерзнуть, а как пригрело, отелилось солнышко — лег на мху и шарф навязал по глазам. Реку я давно потерял, шел буреломом, еле спасся из болота, кружил раза три, старался идти за солнцем, миновал два пожарища, или одно, но зайдя с другого краю, снова вышел на реку и по ней повернул обратно.
Мне так казалось, что повернул. В полдень ясно стало, что это не та река —
Не полностью залитые пухлые островки черничников, моховые полянки, лес, погружавшийся прозрачно в воду, солнце, преломлявшееся в воде, освещавшее каждую веточку, каждый листик — все это скрашивало мои плутания. В тот день я зачем-то перешел речку вброд: просто увидел вал переката, решил прощупать, пошел по камушкам, провалился, потащило, выкарабкался, но уже по ту сторону ямы, не решился повернуть обратно. Еле-еле просушился и шел потом до сумерек, пока вдруг река полноводно не разлилась, приняв в себя неожиданный приток и через километр разделившись на два ледяных рукава, отбросив от обжитой, точней, обхоженной стороны. На том берегу начинались озера, берега топкие, зыбкие — ступишь и закачаешься. То река переливалась в них, то озера в реку, берег был съеден размывами. Я повернул обратно, но уже началось половодье, вода поднималась на глазах, и равнинная лесистая местность стремительно заливалась водой. Кровь из носу мне надо было попасть на другой, высокий берег. Вода шла отовсюду, будто проступала из самой земли, охватывала все вокруг, гнала меня, как зайца по кочкам. Понять, где лежит окончательная сушь, где слышен запах суши, было нельзя, я вслушивался в звуки, запахи, пытаясь уловить дух земли. Воздух был свежий, солнечный — тревога скрашивалась весной: щебетали птицы, ссорились, пели. Вдруг я увидел зайца. Он совсем не испугался, потому что и так был затравлен приступом воды. Сидел и оглядывался. Наконец шуганулся и плюхнулся в лужу, поскакал, поднимая солнечные брызги — длинно выбрасывая сильные лапы против болтавшихся вперед ушей. Я кинулся за зайцем, надеясь, что он выведет на высокое место. Я посматривал на часы, соображая, сколько хватит сил. Ноги были вымочены, заяц, хоть и выглядел поначалу перепуганным больше, чем я, этаким нескладным шерстяным кузнечиком, оказался живучим, сильным — и пропал окончательно.
Фотографировал я все реже, потому что все трудней было поднимать фотоаппарат, думать о снимке. Но когда я совсем падал духом — я искал кадр. Когда я разобрал потом снимки — почти все они были залиты отражениями. Тайги — деревьев, кочек, мха — на них не было, но были их отражения, и отражения моей фигуры. Единственный прямой кадр: невиданный почти оранжевый древесный гриб, размером с лошадиную голову, царивший на березе. Чтобы найти его отражение мне пришлось бы долго идти по колено в воде… Надо было срочно выбираться на сухое место, разводить костер. Орехи-сухофрукты были на исходе, и я решил заголодать. Наконец, выбрался на островок — небольшой пригорок с тремя чахлыми соснами на вершине, россыпь валунов. Потихоньку, экономя силы, забрался повыше, обнимая прохладный внизу, но выше — теплевший от солнца пахучий ствол. Смола помогала карабкаться, иногда благодаря только ей удерживая в объятьях гладкую древесную телесность, прижимаясь щекой к шелухе, просвеченной солнцем, я забрался туда, где начиналась чувствоваться качка, гибкость ствола: оторвал взгляд от коры, посмотрел окрест — и внутри у меня захолонуло. Всюду, куда только хватало глаз стоял ровный разлив воды: тайга до горизонта, сам горизонт — все было полно блеска.
Если бы не весна, я бы вряд ли спасся. Погибают люди больше от паники, от судорог. Мне жаль было двинуть копыта посреди такой красоты — леса, залитого небом, погруженного в призрачно изумрудные облака проклюнувшихся почек. Прах зелени и жизни, становясь потихоньку все явственней, заселялся птицами, обезумевшими от свадеб… Пинь-пиньпинь, тиви-тиви-тиви, чивиринь-чивиринь-чивильчивиль — раздавалось отовсюду. Грех было пропасть задарма.
Спускаясь с сосны, я заметил вдалеке руины каких-то конструкций. К концу дня вышел к заброшенной скважине. Посреди развороченной колеи лежала шкура лося, задубелая от морозца, прихватившего воздух хрусталем. Череп лося выглядывал из огромной лужи, вокруг глазниц ползали, перелетали мошки. Остатки пребывания бурового отряда, остова вышки, облитой нефтью, черный от мазута монтажный состав высился предо мной. Я еле отодрал от помоста две доски, отлежался и после прыгал на них, переламывая, упал и лежал еще долго. Шатаясь, стоя по колено в воде надрал бересты, развел костерок. Пламя лизало замасленное железо, я отупело хотел, чтобы вышка запламенела, составив собой сигнальный костер. Прокалил валявшуюся банку из-под солидола и вскипятил талой воды. Когда пил, понял, что умираю от жажды. Вскипятил еще, согрелся. Осмотрел ползком буровую: скважина была забита комьями бетона, масляные пятна ползли по воде вокруг. В стороне, в ямке нашел немного тяжелой отстоявшейся нефти: собрал, слил.
Днем раза два слышал хлопающий, секущий звук вертолета. Погуще пробовал развести костер, но без толку: дым тянулся по земле и не думал подниматься к верхушками деревьев. Ночью нефть пригодилась для розжига. Утром вышел на колею, которая то и дело пропадала в воде, брел по ней, надеясь, что выведет на езженный зимник. Но километра через два дорога обогнула болото и скрылась в разливе. Я постоял, глядя, как долго уходят колеи под воду, темнеют, пропадают под уклон. Я вернулся к вышке и прежде, чем потерять счет дням, взял пробу, смочил ватку, упаковал «письмо в бутылке». Мне все время было холодно, штормовая экипировка держала тепло на пределе.
Однажды в проблеске сознания я нашел себя ползающим вокруг скважины, вынюхивая нефть. Я припадал к доскам, к железу, пропитанному нефтью, вдыхал острый ее запах, пытался им согреться; снова полз и окунал руку в лужу с нефтью, вымазывал себе лицо. Я оказался на краю безумия. Как те ваши красноармейцы на безлюдных каспийских островах… И только одну мысль помню, одну единственную. Помню, что ясно понял: запах нефти, запах недр есть запах не только цивилизации, но и дикий запах забвения. Запах того времени, когда некому было сознавать Творение, когда по сути не было и времени, ибо некому было видеть… Вот это сопоставление плыло через мое существо, пока я смотрел в слабине на верхушки деревьев, на небо жидкое, на стволы и кроны, на промышленную рухлядь среди тайги, на череп лося с остатками мохнатой кожи… Я подносил измазанные в мазуте руки к лицу, вдыхал и успокаивался, снова укладываясь калачиком на лежанке из лапника, накладывая обстоятельно на себя колючие веточки, которые, казалось, были тяжелей моей руки. Я спал, спал, спал, но потом и на сон уже сил не было. Пару раз я встрепенулся идти спасаться, но кругом была вода, она совсем давно уж тихо все залила, и скважина издали, должно быть, выглядела, как булавка, воткнутая в зеркало. В какой-то момент я видел ясно себя со стороны. Скрюченный человек в оранжевом штормовике лежал посреди зеленого островка, а вокруг над ним кипели птицы. Затем куда-то птицы подевались, не было их сутки, потом снова появились, стали орать, но почему-то я оглох, и внутри ничего не трогалось от их щебета. Иногда ветки с оглушительным плеском падали в воду. Две, три веточки за сутки. Вдруг появился комар — и я обрадовался ему, такому огромному, такому громовому. Комар сел на запястье и я видел, как крошками слюды дрожат крылышки, как рубиново полнится его брюшко, вспыхивает изнутри, если поднести его к солнцу, щурившемуся меж верхушек деревьев…
Наконец смерклось. Сквозь вечность несколько раз я приходил в сознание и сразу нащупывал фотоаппарат, который давил на грудь скалой; я сваливал его, чтобы продышаться, но потом снова клал