страниц: среди рыб, кружащихся подле — не рыба, а женщина нагая въяве перед ним, откуда?
Но поздно, власть видения утягивает его на дно сумерек, он пропадает внизу, у ее ног — и тут сверху налетает хищный окрик старухи, птичья сгнившая голова, жесть перламутровых щечек, злоба круглых мертвых глаз — и она вскакивает, книжка летит на пол, поднять, услужливо сесть прямо, виновато улыбнуться, выхватить с любого абзаца, забормотать с ненавистью, расправить ритмом голос, нащупать интонацию; успокоиться.
Если снотворное прибирало старуху, отправлялась гулять. На цыпочках прочь из квартиры, спуститься по ледяным ступеням, обуться только внизу, размяв ладонью занемевшие ступни.
Убаюкав старуху, она выходит в город и отдается ему, блуждая, не думая об обратной дороге. Она нанизывает лунные галереи: блеск канала в арках колоннады, она ведет ладонью по стене, всматривается в трехликую бронзовую маску на фронтоне, целует в уста — одни на три лика. Мокрая от тумана панель, у площади кивают, вихляют на привязи гондолы, волна скачет по ступеням.
Она встретила его в тумане, в тесноте зыбучего лабиринта, намокшего фонарями. Он стоял, перегнувшись через перила, сгусток хлама, выставленный из дома. Сначала не заметила, но вдруг ожил невидимкой: слышно было только, как удивленно бормочет проклятья, возится с сырыми спичками, обрывает одну за другой.
Она протягивает ему Cricket (сверчок всегда при себе — зажечь конфорку, оживить бутон свечи на подоконнике или судорожно чиркнуть, осветить поделку копииста в анфиладе: твердые губы дожа, мозаика трещинок на запястье Данаи, разъятый рот Горгоны).
После они плывут в полной темноте, на запруженной палубе их теснят к перилам — то и дело украдкой взглядывает на нее, склоняясь к плечу, вдыхает запах — запах воды. Красивый, тонкой кости, чуть сутулый, с бешеным — одновременно открытым и невидящим — взором, он что-то говорит шепотом по- английски. Она молчит, наконец шепчет: «Non si capisce…» И тогда он подбирает слова по-итальянски: но фонетический пазл никак не складывается, ухо сатира расползается под копытом, шиповник распускается в паху, грудь нимфы выглядывает из пасти Олоферна: пазлы тасуются, рябят бессмыслицей, как отраженья фонарей на кильватере. Он замолкает, пальцами коснувшись ее запястья.
Математик, лет тридцать пять, профессор в Беркли, любимец студентов, ровный с начальством, часто колесит по миру. Иногда он приезжает в Венецию зимой, не в сезон — и живет каникулярный месяц, ходит по кофейням (безногие прохожие проплывают за высоким запотевшим окном, тычутся в стекло, как рыбы). Он придвигает дощечку с прищепленными листками, вынимает ручку (перо блеснится мальком), что-то выписывает: всего три — пять формул на страницу; подолгу взглядывает в жирную пустоту умозренья. В конце дня откладывает работу и прихлебывает желтые сумерки траппы.
Он живет в квартире на первом этаже, у самой воды, в ней стынут его рыбьи сны, он все время зябнет, кутается в плед, поджимает ноги, окурки гасит о мраморный пол.
Он отдал ей плед, подоткнул, сам мерз в кресле, тискал в ладонях стопу, подливал себе граппу. В носке сквозь дырку проглянул мизинец, словно чужой, ему не принадлежащий карлик — и она помертвела от отвращения…
Тем временем он напивается и сам себе о чем-то рассказывает, живо спорит.
Она уходит, а ему снится облако влажных простынь, всхолмия ягодиц, чуть дрожащих при движении, как она оглядывается поверх, винтом пуская поясницу, и он влечется по кровати, бесконечно преследует сновиденье.
Через день сама находит его в кафе, и теперь они встречаются каждый раз, когда старуха спит, но в квартиру ни ногой, такое ее счастье.
Наконец он грубо овладевает ею ночью, в галерее, ногти царапают сырую штукатурку: ртутный свет беснуется над ней, ярится звериным напором, она оглядывается, но никого не видит, каблуки подскакивают, стучат, уж скорей бы.
На следующий день математик покидает город.
Весь январь во время каждой прогулки украдкой она приближается к этой галерее. Встанет поодаль, заглядывает, ждет, не появится ли силуэт: плащ, треуголка, блеск зрачка за клювом.
…Пока следователь, отвернувшись, отставив ногу, уперев в дверь стопу, заправляет рубаху, затягивает ремень, проверяет пуговицы, пока он тасует, проверяя и оглядывая пол, бумаги — на четвереньках она подбирается, хватает со стола отмычки, выбирает самую длинную, со змеевидным острием, хищно прячет под подол, привстает, проседает, откидывается на поясницу — и двумя руками, с механической определенностью тычет, настойчиво достигая упора, проворачивает, что-то отпирает, дает чему-то ход.
Риккардо оборачивается, она протягивает ему связку, он понимает, что что-то произошло, но не терпит с глаз долой, достает платок, берет им отмычки — застывает… Он трусит позвать врача, она же не вымолвит ни слова — и сама услужливо обтерев, засовывает платок под подол, что-то там деловито подправляет, одергивает платье, разглаживает по бедрам, выпрямляется — она готова.
Больше на него не смотрит.
Следователь выглядывает в коридор, но тут же закрывает дверь.
Минуту стоит с закрытыми глазами.
Выглядывает снова, кашляет, машет рукой. XVII Горячая темень наполняет лоно, холодеют глаза. Она чувствует привычно, как тело освобождается от себя, как истончается ее существо. Ей это приятно, как приятно было вживаться в призрака, внимать его малокровной сути. Сознание встает на цыпочки и, пятясь, оставляет ее одну. Но зрение становится прозрачным для видения, и радость узнавания, с улыбкой на губах, позволяет удержать равновесие, пока тюремщица, приземистая женщиной с кротким лицом придерживает ее за локоть на лестнице, выводит на крыльцо, ведет через двор-колодец. Плющом увиты стены, три бабочки порхают друг за дружкой, увлекают взгляд тюремщицы в небо.
Сквозь туман Наде кажется, что кто-то еще — рослый, в мундире, идет рядом.
Она узнает яростный профиль.
Наконец Он вводит ее в свои покои.
Вот уже скоро.
Но прежде — внизу плавни скользят под бреющим крылом, тростники пылают половодьем заката, птицы куролесят последней кормежкой, крякают, ссорятся, чистят перья. Солнце окунается за берег, напоследок лижет подбрюшные перья, и вот клетка голых ветвей вырастает вокруг, она взмахивает крыльями, гасит налет, вцепляется в кору. Антрацитовый зрачок обводит округу, сумерки сгущаются синевой, смежается веко небосвода, ястреб прячет голову под крыло, чтобы никогда больше не проснуться.
Запрос остался без ответа, и месяц спустя тело перевозят в крематорий. Катер швартуется у пустого причала. Блещет равнина воды, порыв ветра отворачивает простыню. Она смотрит вверх, подогнув колени, закоченев от боли, положив руку на солнечное сплетение — лежит тихо, упокоенная, с открытыми глазами, в которых стоит высокое небо, мутным пятнышком тает в рассеянном свете зрачка облако. Нет ничего увлекательней, чем следить за изменяющимися контурами облака.
Гладь
Дорога волнится на стыках плит.
Машины скачут на юг, поджимая колеса.
Бетонный тракт вздыбливается к горизонту.
В предзимнем небе ползут шеренги низких облаков.