Ослепительное безмолвие простирается за его спиной.

В конце марта, еще снег не сошел, вокруг одного из вагончиков стали нарастать один за другим несколько муравейников. Муравьи работали с напористой безостановочностью. Крупнозернистый снег таял, стекленел, сверкая, щелкая на солнце. Муравьи, шевеля усами, проводя по ним лапками, вдруг скользили, срывались с льдинок. Лужицы, потеки преодолевались по веточкам, сонные мотыльки на них, тащимые тяжеловесами, дрожали, качались парусами.

Через неделю пять высоких правильных конусов равноудалено стояли близ вагончика, описывая вокруг него многоугольник.

В течение всего лета больше никто не появлялся в этой местности.

Жена капитана родила мальчика.

Муравейники простояли еще несколько лет.

Река текла.

Понтонный мост закрылся.

Понтоны вытащили на берег, разрезали, разобрали на металлолом.

Буксир перегнали в К.

Карьер заполнился водой.

Мостик снесло в одно из половодий.

Муравейники один за другим растаяли в течение лета.

Скелет, раскинутый на лежанке, побелел.

Линии ног, рук, шеи указывали на вершины исчезнувшего пятиугольника.

Курбан-байрам

Поздним утром 1 марта я шел частыми галсами по южной дуге Кольца со скоростью 160, выжимая временами 190, и думал о всяческой ерунде. Например, вот о чем.

Что нынче, как всегда, когда меня сражает наповал Москва, я лечу в Велегож, будто битый малец к маминой юбке.

Что избушка на лесистом берегу Оки — одно из всего только двух мест на Земле, где я могу выспаться, где могу думать, где меня никто, кроме Бога, не отвлечет.

Что, если вдруг у моего автомобиля сейчас оторвется спойлер, я взлечу, поскольку моя скорость давно превышает скорость «кукурузника», вошедшего в невозвратное пике.

Что, черт возьми, Москва и сейчас — как ни ловчил я всю зиму ужом на ейной адской сковородке — сокрушила меня пустотой: навылет.

Что еще одно место моего покоя находится в семи километрах от Иерусалима.

Что в тех краях я не был двенадцать лет — но часто бываю во сне.

Что сейчас там, поди, уже расцветают в кристальных садах миндаль, апельсин, олеандр… А у нас еще даже грачи не прилетели.

Что вот уже третий пост ГАИ, считая от Можайки, с которого стремглав наперерез — как снежинка бурана в световой рог и зев локомотива, несущегося оренбургской степью, — выбегает серое пугало с кусочком шлагбаума в пятерне — и расшибается мошкой в лепешку о зеркало заднего вида…

Что, увы, меня больше не развлекает — видеть прочий транспорт стоячими вешками моего разъяренного слалома. И что пора уже перестраиваться в крайний ряд, потому что мелькнул эмалевый щит БУТОВО, и вот-вот в правый висок вылетит петлистая, вращающаяся, как аркан на мустанга, развязка симферопольской трассы.

Что мой «фольксваген» — это «народный автомобиль» — что он засел у меня в голове, привязался. Что вот — Гитлер держит речь на закладке очередной автострады. Он начинает тихо и скромно, даже застенчиво. Но уже через минуту заводится, наотмашь рубит ладонью воздух, брызжет слюной, хватает лопату, всаживает ее в распаленное воображение нации — и, швырнув раза три в заклад, вещает: через два года каждая семья будет владеть автомобилем, народным автомобилем. Я думаю как раз о том, что Эйхман был похож на бухгалтера, что зло рационально, механистично, но что любая машина — прах перед раскаянием.

Я свернул, крутанулся, снизошел с эстакады на взлетную — и спустя километр осадил на бензоколонке British Petroleum. Мне нравится сервис ВР, нравится их буфет — и что бак заправляется без предоплаты. Я иду к кассе, с удовольствием оглядываясь вокруг. Вижу над собой бетонный портик — он кроет череду бензиновых чекалок, веер подъездов, вижу парад персонала в флуоресцентной униформе. Вижу реванш Британской Империи, взятый от поражения в Персии 1918 года.

И пока мне заливают баки, покупаю два буррито с лососем и сок, расплачиваюсь за топливо и отваливаю на задний сектор парковки, где предаюсь завтраку.

Глубокий транс погружает в свою пасть голову профессора Доуэля, откусывает ее, и, когда профессора шепотом спрашивают: «В чем тайна мироздания?» — его губы беззвучно пробуют воздух: «Все пахнет нефтью…»

Тем временем четыре разбитых вагона долго и тяжко тянутся по пескам каракумских окраин. Старый машинист, седой, как лунь, в треснутых очках, ведет поезд под дулом английского офицера.

Когда машинист подбрасывает в топку уголь, рука с револьвером отворачивает пробку походной фляжки. Величина глотка пропорциональна числу подброшенных лопат.

Море то появляется, то исчезает за барханами. Наконец офицер догадывается, что это уже давно не море, а белесая от марева рябь песков.

Но вот по отмашке машинист дает гудок и наворачивает тормоз. Через полчаса две чертовы дюжины бакинских комиссаров разметываются расстрелом по пустыне — как городки, зашибленные невидимой битой.

Паровоз ревет, тоскует и пятится от желтой прорвы — к морю.

Постепенно сонный стук колес стихает, страх слабеет, и суслик наконец осмеливается вылезти наружу.

Неглубоко закопанный труп до самого захода солнца еще будет в агонии. Каждый раз забывая, суслик часто будет вылезать из норки и снова прятаться, завидев, что песок под его пригорком дрожит, плывет и ходит.

Наконец показавшаяся из песка рука застынет, и длинная-длинная тень поползет по залитому закатом бархану — указывая на тонкий накаленный месяц в бездне стремительно сгущающейся синевы.

Вскоре британские войска, обгоняемые мусаватскими фесками, стремясь песчаной струйкой по лобовому стеклу, спешно ретируются в глубь Ирана под натиском 11-й Красной армии. Стреловидная

Вы читаете Пловец (сборник)
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату