заблуждается в своих теоретических рассуждениях, но в этом и заключается ваш долг — суметь переубедить его, заставить отказаться от ложных идеалов и в конечном счете вернуть ему гордое звание человека, черт возьми!..
Я больше не пытался возражать. Во-первых, потому, что с Бурбелем во гневе бесполезно было дискутировать, а во-вторых, потому, что я сознавал, что он отчасти прав. Наверное, всему виной в неудачах с Изгаршевым была элементарная усталость, вынудившая меня расслабиться. Наверное, еще не все средства были мной испробованы, и можно было как-то повлиять на решимость “неординарной личности” убивать всех подряд, чтобы таким образом исполнять функцию хищника в человеческом стаде…
Однако, вспышки эмоций со стороны зама по научному обеспечению обычно длились недолго, и теперь Бурбель тоже быстро выдохся, порывисто поднялся и стал мерить кабинет шагами, привычно заложив руки за спину. По-моему, эту позу он неосознанно перенял у наших подопечных.
Наконец, не останавливаясь, шеф бросил в мою сторону:
— Прошу извинить меня, Теодор… Что, в данном случае действительно нет никаких надежд?
Я развел руками. Ни обещать невозможное, ни предрекать свое поражение мне не хотелось.
Бурбель, ссутулившись, опустился в кресло за столом и некоторое время, барабаня пальцами по столу, глядел в фальш-окно, где сегодня значился прекрасный вид на морское побережье.
— А вы знаете, почему раньше тюрьмы стояли на горе или на высоком холме? — вдруг осведомился он. — Нет?.. Чтобы заключенные постоянно мучились, глядя на открывающийся с вершины простор из своих тесных, затхлых клетушек, и чтобы вследствие этого они еще пуще осознавали, какую свободу потеряли…
— Что ж, — ровным голосом, почти без всякого перехода продолжал он. — Я вынужден принять решение о направлении Изгаршева на принудительную лоботомию уже сегодня… Надеюсь, как его эдукатор вы не будете иметь возражений?
Шеф и раньше не раз поражал меня неожиданной сменой курса. Но сегодня я был не просто поражен — на некоторое время я просто потерял дар речи.
Поистине, только боги и начальство имеют право на непринципиальность и непоследовательность своих поступков, а нам, простым смертным, остается лишь удивляться им!..
Я осознал, что Бурбель все еще ждет моего ответа.
— Нет, Прокоп Иванович, — сказал я, зачем-то вставая. — Я прошу вас дать мне довести это дело до конца. Я… я… словом, у меня есть еще одна идея…
Бурбель удивленно поднял брови почти к самому “ежику” волос, начинающих отливать сединой.
— Вот как? — буркнул он. — А я-то думал…
Он вдруг подался всем корпусом в мою сторону.
— Скажите честно, Теодор, — попросил он, — вы ведь наверняка думаете, какого черта я так пекусь об этом изверге с обагренными кровью руками? А? Ну, признайтесь!.. Так вот, знайте… Кин Артемьевич не приходится мне ни родственником, ни сыном или племянником какого-нибудь моего старого друга, ни женихом моей дочери, как вы, наверное, уже начали было воображать… И не спорьте с доктором психологических наук!.. Об этом не может идти и речи. И никто не осаждает меня звонками и просьбами спасти данного субъекта от справедливого наказания. Просто мне будет очень жаль, если талантливые мозги будут искромсаны скальпелем лоботомиста, и человечество лишится еще одного бойца, сражающегося за Познание!.. Я ведь не Господь Бог и не в состоянии наделать себе столько и таких людей, сколько и какие мне надобны!.. Понимаете, Теодор?
— Да, — сказал я, невольно вытянувшись в струнку, — да, конечно, Прокоп Иванович…
— Тогда можете быть свободны, — милостиво разрешил Бурбель. — А завтра, перед тем, как отправиться с Изгаршевым на Установку, загляните ко мне… Или нет, лучше не надо. Всё, всё, до свидания!..
Я молча кивнул и направился к двери, но аудиенция на этом еще не закончилась. Как в дешевых мелодрамах, Бурбель обожал неожиданности, и когда я уже был готов переступить порог, он вдруг продекламировал с необъяснимым пылом мне в спину:
— “Сеющий, сколько бы ни сеял, не скорбит и не тужит: напротив, чем более засеет, тем веселее и благонадежнее бывает. Так и ты: чем обильнее твое подаяние, чем шире круг твоего благотворения, тем более радуйся и веселись. Придет время, Мздовоздаятель изведет тебя на удобренное, засеянное и оплодотворенное благотворительностью поле жизни твоей, и веселит сердце твое, показав стократно умноженное жито правды твоей!”…
А когда я ошарашенно развернулся к нему лицом, с невинной улыбкой пояснил:
— Это из альманаха “Воскресные чтения”. Номер три за одна тысяча восемьсот шестьдесят девятый год, страница пятьдесят семь… Будто о нас написано, не правда ли?..
Непонятно: и что в моем шефе находят некоторые серийные убийцы?!..
Черт бы нас всех подрал, гуманистов паршивых, думал я, возвращаясь в свой отсек. Сами не знаем, чего мы хотим… То ненавидим своих подопечных до коликов в печенках, то готовы за них стоять горой перед начальством. Вот признайся честно самому себе, Теодор, с чего это ты так заступился за Изгаршева? Ведь тебя же мутит от одной его ухмылки!.. И ты непоколебимо уверен в том, что “реэдукировать” его — это все равно, что пытаться оживить египетскую мумию. Так в чем же дело? Может быть, в том, что ты стремишься избежать нытья со стороны своей совести? Или просто боишься признать свою эдукаторскую импотенцию по отношению к этому мерзавцу?..
Тут я поймал себя на том, что прохожу мимо владений Вая Китадина, и сразу вспомнилось, что он просил меня заглянуть к нему.
Вай Китадин был в нашем учреждении одним из немногих, у кого общение с мерзавцами и подонками не отбило радостного мироощущения и вкуса к жизни. Правда, у Вая жизнерадостность приобрела налет некоторого цинизма, но это не мешало ему исправно исполнять свои функции. Задачи у него, правда, были на порядок менее сложными, чем, например, у меня. И это понятно: одно дело, скажем, уламывать человека, впервые нарушившего закон, не совершать кражу или убийство, и совершенно другое — биться головой, как о стену, о маниакальное стремление убивать, убивать и еще раз убивать всех подряд, как это бывало у моих подопечных.
В момент моего появления Китадин, правда, оказался не при исполнении своих функций. Он сидел за транспьютером и ожесточенно щелкал перчаткой-джойстиком, то и дело издавая короткие, но очень энергичные междометия. В другой руке у него был огромный бокал с почерневшими от чая краями.
— Что, опять режемся в “Звездные войны”, эдукатор Вай? — с преувеличенной строгостью вопросил я. — И это в самый разгар трудового дня? А как же перевоспитание, то бишь — реэдукация, случайно оступившихся и заблудших?
Вай покосился на меня и кратко изрек:
— А пошли они все!.. — Потом, не переставая бойко щелкать перчаткой, констатировал: — Судя по твоему взъерошенному настрою, Теодор, я не ошибся насчет гэ-гэ-эм…
— Тоже мне, оракул нашелся! — воскликнул я, валясь в кресло рядом с Ваем. — Просто чисто статистически выходит так, что наш дорогой Бурбель чаще вызывает по гнусным поводам, нежели для того, чтобы похвалить и погладить по головке!.. Ладно, что ты там хотел мне сообщить?
— Слушай, Теодор, ты сейчас очень занят? — осведомился Китадин, допивая содержимое своего страшненького бокала и беспечно ставя его прямо на системный блок транспьютера. — Я имею в виду твоих монстров с руками, обагренными кровью невинных жертв…
— Я всегда очень занят, — сухо отчеканил я. — Ты даже не представляешь, Вай, сколько в нашем обществе водится педофилов, некрофилов, мутантофилов…
— Дрозофилов, библиофилов, — в тон мне подхватил Китадин. — А также славянофилов и простофилов!.. Как в том анекдоте, знаешь? “Я, — говорит, — мадам, — не педераст, а маринист, но вам лучше иметь дело со мной, чем с моим другом, ведь он — не филателист, а сифилитик!”…
— Не заговаривай зубы, Вай, — отмахнулся я. — Говори, что у тебя за дело ко мне — или я пошел!..
— Ну-ну, не суетись, Тео, — посоветовал Китадин. — Тут вот какая хреновина образовалась… Попал ко мне один фрукт восемнадцати лет от роду и ни за что не желает отказаться от убийства. Я уж и так, и сяк с ним — ничего не понимает, стервец… И в то же время, мне кажется, есть в его деле какая-то тайная