Херсонесе. — Зачем приезжали? Э! Ругались. Скучная песня. Говорят, почему выслали царевича из города, куда вы его упрятали. Не любите? Не будете любить — увезем. Надо, чтоб он чувствовал себя у вас как дома. Уважайте, цените, привлекайте к делу. Давайте крепче дружить — сами к нам приезжайте и нас к себе приглашайте чаще… Чтобы связь тесней была.
Тут много разных поводов для спора: договор плохо соблюдается и тому подобное… Это только для тебя Орест — любимый муж, а для меня — государственное дело.
Ладно, ты не беспокойся. Плюнь. Не твоя, как говорится, забота. Как-нибудь сам управлюсь. Утрясется. Что? Сколько их было? Человек десять-пятнадцать. Тот рыжий разливался. Кто? Гнусавый, бледный? Не помню, может, и был такой. Для меня они все одинаковы на лицо, как волки одной стаи. Ну, а ты как?
— Тяжело, отец. Не знаю… Сказать плохо — неправда. Сказать хорошо — тоже нельзя. Голова закружилась.
— Не ладится у вас? Бражничает, да? Ругает, бьет тебя, изменил с Клеаристой? Нет? Тогда не понимаю, чем ты недовольна, доченька.
— Бражничает… Изменил… Разве дело в этом, отец? Как бы тебе объяснить… Мы с ним — разные люди. Он — не наш человек, чужой… Не друг он мне и тебе.
— Еще бы! Боспорянин.
— Он и боспорянам не друг.
— Кому же он друг, бес бы его забрал? Римлянам, что ли? Или скифам?
— Эх, отец… Никому он не друг, даже себе. Не любит людей, понимаешь? Весь мир ненавидит, и всех, и жизнь…
— Ворон знает, что такое! Ни дьявола не понимаю, дочка. Ты прости глупого старика, Гикия. Я туп и мало учен, может быть, но кажется мне — это все блажь у тебя. Книг начиталась. Стоп! Не сердись. Я не хочу тебя обидеть. Я сам большой охотник до книг — тебе известно.
Но я люблю книгу простую, доходчивую, полезную, такую, чтоб научила жить, показала верный путь. А такая, что забивает голову всякой чушью… зачем она мне? Не обижайся. Если хочешь знать, я постоянно думаю про тебя и про твоего мужа. И кажется — не так вы живете, не по-человечески.
Помни — жизнь не переплюнешь. Бросьте ломать башку над всякой заумностью и живите, как все. Тебе… тебе, видишь ли… тебе ребенка нужно, вот что! Стой, стой! Не убегай! И не красней — я тебе чужой разве? Отец ведь. Да, ребенка. Станешь матерью — и пройдет блажь. И Орест, когда станет отцом, сразу остепенится. Поверь мне, старику.
— Эх, не понимаешь ты меня, отец. Я, кажется, еще люблю Ореста. Но если раньше я любила его с надеждой, то теперь — без надежды.
Он понимал, хотя и не мог, конечно, по складу своего ума, постичь все тонкости душевных переживаний дочери. Он ясно видел, что Орест — чужак, темный человек, выродок среди людей, хотя, пожалуй, если приглядеться, таких немало найдется в этот смутный век; он видел, что жизнь у Гикии не удалась, ей трудно, нет просвета… но как теперь быть? Сломать все — ударит по Херсонесу, Дело сложное. Сам Орест — ничто, да вот за спиною у него — Боспор.
Не надо было начинать. Но как было не начать — полюбила Гикия этого дьявола, сама же согласилась выйти замуж. Все запуталось. Пусть уж сидят тихо, не позорят старого Ламаха. Перетрется как-нибудь. Родится ребенок — жизнь, может быть, пойдет по-другому.
Асандр, наконец, получил известия из Херсонеса. Он вызвал к себе командира наемников Протогена, — того самого, который заменил Скрибония, и долго беседовал с ним наедине.
После этой беседы в казармах наступило небывалое оживление. С утра до ночи слышался звон металла — солдаты точили оружие. Распространился слух, будто предстоит поход к Танаису, против сарматских племен.
Не дремал и Скрибоний. Свора переодетых солдат из Киммерика терпеливо, с оглядкой, но упорно, и надо сказать — не без успеха, вела подрывную работу среди населения. Очередь дошла до рабов — как домашних, для услуг, так и тех, кто трудится в мастерских, и сельских, проливающих пот на пашне. Их не пришлось долго уговаривать. Стоило только пообещать: — тот, кто поможет Скрибонию, получит свободу, — как невольники, хищно оскалив зубы, хватались за дубину:
— Давай, давай! Начинайте скорей, мы всегда готовы.
Близилось.
Орест заметно переменился с тех пор, как у него побывали три боспорянина. Ни былого едкого смеха, ни злой, ни даже насмешливой улыбки, ни даже усмешки на губах; ни ненависти, ни злобы, ни даже презрения в глазах — лишь безразличие на лице и усталость во взгляде… Медленный спад. Гикия заметила, что и усталость постепенно вытесняется в потускневших синих очах мужа пустотой, невыразительностью.
Сын Раматавы то сидел, по своей привычке, у окна с кубком вина в руке, которое и не пил почти, если не считать двух-трех глотков, то неуклюже, будто потерянный, бродил по двору, слоняясь из угла в угол.
Дом Ламаха стоял на самой тихой, западной окраине Херсонеса, вдалеке от гавани, акрополя, цитадели, рынков и наиболее почитаемых храмов, расположенных на восточной половине, и примыкал к городской стене за три-четыре квартала от главной улицы, пересекающей столицу с юго-запада на северо- восток. Фасад дома, противоположный городскому валу, выходил на неширокую площадь, боковые ограды — на две узкие улицы, пролегавшие, как и главная, к северо-востоку, до морского берега.
Жилище Ламаха, в отличие от других херсонесских домов, имело одну важную особенность: в благодарности за особые заслуги народ разрешил первому архонту (архонтом же, вопреки старинным демократическим порядкам, Ламах избирался из года в год, так как в эти смутные времена необходимо было сосредоточить исполнительную власть в одной сильной руке), пробить в прилегающей к дому городской степе калитку, защищенную квадратной башней.
Калитка была удобна тем, что скот, принадлежащий архонту, заводили, пригнав с пастбищ, прямо в усадьбу, минуя городские ворота, тогда как рабы прочих херсонеситов подолгу простаивали в очереди у тех или иных ворот. Между самим домом и городской стеной оставалось довольно обширное пространство. Оно и служило загоном для скота. Калитка тщательно охранялась.
Через эту калитку Орест нередко выходил к Песочной бухте, замыкающей с запада полуостров, на котором возвышался Херсонес, бродил среди опустевших виноградников или стоял, задумавшись, на песке у воды. Осенью город незаметно изменил свой облик. Увитый холодной дымкой, с оголенными серыми деревьями, часто продуваемый ледяными ветрами, он из золотистого, теплою, озаренного жарким солнцем, превратился в строгий бело-голубой, стал как-будто просторней и безлюдней.
Пытаясь растормошить по-осеннему поблекшего мужа, Гикия водила его на празднества и в гости то к любезным ее сердцу кузнецам и горшечникам, то к именитым гражданам полиса — урожай в этом году удался неплохой, и все были непрочь повеселиться.
Орест послушно следовал за нею. Ему, очевидно, было все равно. Он сидел на пирах бледный, ко всему безучастный, без всякого выражения на лице, медленно потягивал вино, не пьянея, не разговаривал и не прикасался к еде.
Херсонеситы дали ему, даже прозвище — Молчаливый. О нем шушукались по всему городу. Девушки, увидев Молчаливого, с бесстыдной покорностью смотрели ему в холодные глаза, стараясь обратить на себя внимание необыкновенного человека.
Юные херсонеситы, которым бы хохотать да прыгать, напускали на себя, изучив повадки боспорского царевича, таинственность, мрачность и нелюдимость. У каждого случались свои трагические потрясения (разлюбила Симайта, проиграл в кости целую драхму, высек отец), следовательно, жизнь не стоила и ломаного гроша.
Гикия со страхом убедилась, что Орест, этот бесчувственный истукан, постепенно становится у переимчивой молодежи предметом любви и подражания. Неверие распространялось, как болезнь.
Она перестала выходить с ним в город. Сын Раматавы не возражал. Напротив, он был даже доволен, что его оставили в покое.