И снова Сулла послушно повиновался. Я видел его унижение, видел, что не только лицо, но и все тело пошло пятнами, но почему-то не чувствовал полного удовлетворения. Более того, собственное унижение стало еще ощутимее. Но я уже не мог остановиться: подошел, заглянул Сулле в лицо, издевательски улыбнулся. Руки его дрожали, и грим он накладывал неловко, неровно, неумело. Когда он закончил и приладил на голову парик, я велел ему выйти на середину комнаты и внимательно, с подчеркнутой скрупулезностью осмотрел его всего.
— Да, Сулла, очень хорошо, — проговорил я, закончив осмотр. — Не могу точно сказать, насколько ты похож на императора — пусть это решат другие, — но на публичную девку ты очень даже похож. Я много встречал таких, когда болтался с Эннией по притонам. Впрочем, там были и мужчины такого же сорта. Но нет, ты больше похож на женщину, на самую настоящую публичную девку — ты уж прости. И знаешь, какая мне пришла сейчас замечательная мысль. Не нужно никакой императорской одежды: ты загримируешься и выйдешь на публику вот в таком же виде. А, хорошо я придумал? Скажи!
Он молчал, смотрел на меня прямо, но как бы сквозь меня, будто стоял один. А я уже не мог остановиться:
— Тебе нечего обижаться, мой Сулла, на то, что я сказал, будто ты похож на публичную девку. А кто же ты есть на самом деле, как не публичная девка? Ты пользуешься благами так называемой дружбы со мной, как девка пользуется благосклонностью богатого клиента. Я зову тебя, когда мне скучно, и вышвыриваю тебя, когда ты мне надоешь. А ты терпишь и еще улыбаешься, потому что у тебя такая работа. У тебя такая работа — быть публичной девкой. Вот сейчас я сделаю с тобой что-нибудь непотребное, и ты подчинишься, и еще улыбаться будешь. Ну, улыбайся! Улыбайся, я тебе сказал! Улыбайся!!!
Последнее я прокричал во весь голос. Но вдруг что-то случилось со мной — неожиданное и невообразимое. Я смотрел на голого Суллу в нелепом парике, с размалеванным лицом — и увидел себя. Не себя теперешнего, а себя маленького, лет всего пяти. Мне вспомнилось, как мой отец Германик, любивший грубые шутки, одел меня в женское платье, намазал щеки, губы, глаза краской и так вот вывел из своей палатки. Было это в военном лагере. Он провел меня по лагерю, держа за руку, а солдаты собирались кучками и шли за нами. Они смеялись шутке отца, отпускали остроты, которые я не понимал, но которые все равно были обидными. Потом мы с отцом остановились, он отошел, а солдаты собрались в круг, где в центре стоял я — маленький, униженный, беззащитный. Солдаты любили отца и ко мне относились очень хорошо, и смеялись они тогда беззлобно и весело, но этот позор я не мог забыть всю мою последующую жизнь. Я бросился тогда, убежал в палатку отца, забился в угол и плакал, сотрясаясь всем телом, и меня долго не могли успокоить.
И вот я увидел в Сулле себя того, маленького. Слезы навернулись на глаза, и Сулла, стоявший передо мной, стал плохо виден.
— Сотри грим и иди, — только и смог выговорить я, едва сдерживая подступившие к горлу рыдания, и слабо махнул рукой куда-то в сторону двери.
Не знаю, не могу сказать, ушел ли он сразу же или нет, — я плохо понимал, что происходит вокруг. Едва ли не вслепую, покачиваясь, я дошел до ложа, коснулся его края коленями и упал ничком, крепко зажав рот ладонями, чтобы мои рыдания не услышали за дверью.
Весь следующий день я не покидал своей комнаты и никого не принимал. Ближе к вечеру пошел в мастерскую скульптора, здесь же, во дворце. Скульптура была почти уже готова. Сам мастер и помощники смотрели на меня со страхом. Скульптура стояла в самом центре комнаты, только ноги еще виделись плохо оформленной массой.
Не стану лгать — я по-настоящему испугался. Это был я — по крайней мере, лицо мастер изобразил очень похоже, — и я был распят на перекладине. Но не сам этот факт распятия испугал меня, а то, что выражение лица скульптуры не соответствовало тем мукам, которые испытывает человек, наказанный таким страшным образом. Лицо было величественным и спокойным, и мне показалось, что губы раздвинуты в слабой улыбке. И чем дольше я смотрел, тем больше раздвигались губы и улыбка проявлялась все явственнее.
Я не мог оторвать взгляда от своего лица, так странно и страшно улыбавшегося мне. Случайный шорох за спиной (это был мастер, стоявший позади меня) принес избавление: я вздрогнул, и взгляд мой сдернулся с собственного лица, на котором была уже не улыбка, а гримаса.
— Что? — отрывисто спросил я, резко обернувшись.
Мастер смотрел на меня испуганно, но его губы, как мне показалось, тоже почему-то медленно раздвигались в улыбке.
— Да, да, — сказал я и, протянув руку, зачем-то дотронулся до его плеча. Будто бы только за тем, чтобы удостовериться, живой это человек или тоже мраморное изваяние.
Он был живым. Был испуганным и жалким. Мне стало легче.
— Ноги, — сказал я, указывая за спину, где стояла скульптура, но не оборачиваясь, — главное, ноги. Чтобы каждый палец, слышишь, каждый палец был похожим! Ты понял?!
Он кивал на каждое мое слово и, конечно же, ничего не понимал. Я еще что-то говорил, все возвышая голос, и вдруг, оборвав себя на полуслове, вышел.
Прошло еще несколько дней. Архитектор доложил мне, что работы движутся к завершению, просил еще два или три дня для проверки механизмов. Я посетил строительство, остался доволен работой механизма для подъема скульптуры, крытой галереей, ведущей в лес, и всем прочим. Можно было назначать день праздника, и я его назначил.
В народе, как мне сообщали, по этому поводу ходило множество слухов. Главное в них было то, что нечто там должно произойти такое, что, может быть, перевернет все прежние представления о силе императорской власти. Такого рода слухи вредили моему плану (я опасался, что гвардейцы под каким-либо предлогом откажутся в нем участвовать), и я велел распустить другие: что по окончании праздника каждый пришедший получит денежную премию по списку. Мне передавали, что такие списки уже составлялись горожанами.
Моя скульптура в виде распятия была готова. Ее, укрыв, перевезли на место праздника и прикрепили к подъемному механизму. Я велел наградить скульптора, но оставил его во дворце под охраной до самого окончания праздника.
Яму под вышками заполнили горючим веществом и замаскировали. По всему периметру поляны через каждые тридцать шагов стояли солдаты, никого не допуская внутрь. Любопытных, появлявшихся в поле зрения солдат, по моему приказу отгоняли, а особенно настырных хватали и подвергали наказанию.
Прошло довольно много времени с тех пор, как я не виделся с Суллой, с того самого дня, когда я так жестоко поиздевался над ним. Честно скажу, мне было трудно увидеть его снова, и, если бы можно было не видеть его никогда, я бы именно так и сделал. Я было стал думать, чтобы заменить Суллу кем-нибудь другим, а его просто оставить в покое — пусть будет что будет. Но, разумеется, это было невозможно, потому что моя тайна должна оставаться тайной для всех.
Скрепя сердце и чувствуя неловкость, я все-таки послал за ним. Когда он вошел, я поднялся ему навстречу, и мы обнялись.
— Скажи, Сулла, ты не сердишься на меня? — спросил я, заглядывая ему в глаза.
— Нет, император, — отвечал он, — как же я могу сердиться на моего императора?
— Оставь это, Сулла. Скажи, разве ты не веришь, что мы друзья, братья… Вспомни о «братстве одиноких». Ты помнишь? Скажи, скажи!
— Да, император, я помню, но нас тогда было больше.
— Больше? — не понял я. — Что ты имеешь в виду?
— Я говорю о Друзилле. Ведь она тоже была в нашем братстве.
— А-а, — протянул я. Я забыл о Друзилле, а он имел смелость напомнить мне о ней. — Да, Друзилла, — сказал я, помолчав, — мне трудно вспоминать о ней. Я так ее любил. Ты же знаешь, Сулла, как я ее любил.
— И она тоже любила тебя, — сказал он. — А потом…
Он не договорил, но и без того все было понятно.
— Сулла, мне не нравится наш разговор. Ведь ты пришел не для того, чтобы упрекать меня? В конце концов, Друзилла была моей сестрой, а не твоей.
— Да, император, это так.