Ника, вздрогнув, оборачивается и смотрит на свой балкон. Встаёт, надвинув на глаза козырёк, бросает окурок и, крепко и твёрдо взяв меня за руку, решительно ведёт к подъезду. Вдохнув напоследок свежий влажный воздух, мы погружаемся в полумрак лестницы.
Щёлкают замки, отодвигаются запоры, и дверь открывается. Опустив на пол свой потёртый пакет, Ника снимает с головы кепку, и маленькая женщина в перепачканном мукой фартуке, прижавшись к её груди, всхлипывает. Наверно, не зря Ника курила у песочницы: её глаза сухи.
– Мамуля, всё хорошо, не плачь, – говорит она глухо. – Ну, ну... Всё.
Маленькая женщина смущённо улыбается, смахивает костяшками пальцев слезинки: руки у неё тоже в муке, как и фартук.
– А я тут пельмени затеяла...
– Здорово, мамуля, – говорит Ника. – Хоть Настя меня в обед накормила, но от пельменей я не откажусь.
– Да я ещё только начала, – суетится Надежда Фёдоровна. – Когда они ещё будут-то!..
– А мы поможем, – улыбается Ника. – И дело пойдёт быстрее.
Устроившись у маленького стола в тесной кухне, мы втроём лепим пельмени. Надежда Фёдоровна уже взяла себя в руки и не плачет. Она ни о чём не расспрашивает, только задаёт один вопрос:
– Нормально добралась-то?
Ника кивает, её пальцы ловко защипывают края теста.
– Отец ушёл, – роняет Надежда Фёдоровна, в то время как её руки непрерывно работают. – Бабулю схоронили, Анюта уже ходит. (Анюта – маленькая племянница Ники.)
– Я знаю, мам, – отзывается Ника. – Ты же мне писала. У нас горячая-то вода есть? Мне бы помыться с дороги.
– Есть, есть, – отвечает Надежда Фёдоровна. – Все твои вещи в шкафу, помоешься – переоденься.
В кастрюле булькают пельмени, пахнет лавровым листом. Надежда Фёдоровна склоняется над плитой, вытягивая шею, я убираю со стола всё лишнее, а Ника курит у форточки. Надежда Фёдоровна недовольно косится на неё.
– Слушай, бросай, а?
Ника морщит лоб.
– Что бросай?
– Курить.
– Обязательно брошу, мам.
– Ну, некрасиво ты выглядишь с сигаретой, нехорошо! Да и вредно... Сама знаешь.
– Знаю, мам. Брошу.
– Точно?
Ника широко улыбается, в её глазах – незнакомый, ледяной отблеск. Двинув бровями, она говорит:
– Век воли не видать.
Надежда Фёдоровна хмурится и поджимает губы, я молчу. Ника, посмеиваясь, прислоняется головой к трубе батареи.
– Ну, сказала бы: «Точно», – говорит Надежда Фёдоровна.
– Точно, точно, – вздыхает Ника.
Пельмени дымятся в тарелках, мы едим. Ничего вкуснее я в жизни не ела. Надежда Фёдоровна, подпирая рукой подбородок, смотрит на Нику, а та, низко наклоняясь над тарелкой, поглощает пельмень за пельменем, да с таким аппетитом, будто и не обедала у меня. У Надежды Фёдоровны опять краснеют глаза, шмыгает нос, и Ника, положив вилку, выпрямляется.
– Мамуля... Ну что ты! – Она целует её пальцы, губы, чмокает в нос, гладит по волосам. – Ну, ну, ну... Ты чего, мам? Всё же хорошо.
– Всё, я уже... – Надежда Фёдоровна пытается взять себя в руки, бодрится, улыбается, но у неё не получается, и она зажимает глаза ладонью.
– Так, мамуля, пойдём. Пойдём, пойдём.
Дожевав пельмень, Ника уводит её в комнату, а я остаюсь на кухне одна. Мне ничего не остаётся, как только доедать свои пельмени, а их пельмени стынут в тарелках. Я заглядываю в тощий пакет Ники. Мыльница, зубная щётка, футболка, эмалированная кружка. Что там ещё, я разглядеть не успеваю: Ника возвращается.
– Шмон устраиваешь? – Она улыбается, а глаза странные, колючие.
– Извини, – бормочу я.
– Могу показать, если так любопытно.
Она выкладывает содержимое пакета на освободившуюся табуретку Надежды Фёдоровны. Свернув пакет, она бросает его в угол.
– Вот и все мои манатки.
Мне нехорошо, и я поднимаюсь.
– Я пойду...
Она сжимает моё запястье.
– Настя, сядь, я тебя не отпускала.
Я пытаюсь высвободиться, а она загораживает мне дорогу, и я попадаю в её объятия. Её щека прижимается к моей.
– Не уходи, останься ещё.
Я остаюсь. Возвращается из комнаты уже успокоившаяся Надежда Фёдоровна, и мы доедаем пельмени. Потом я мою посуду, а Ника достаёт из шкафа свои вещи, выбирая, что надеть. Отобрав белую водолазку и мешковатые брюки цвета хаки с кучей карманов («пацанские», по выражению Надежды Фёдоровны), она берёт большое полотенце и несёт его в ванную.
Небо окончательно расчищается, в нём висят золотистые облачка, в верхних окнах дома напротив ещё ослепительно горит солнце, а у земли, внутри двора, уже смеркается. Ника сутуло сидит на качелях под серебристо-зелёной ивой, чуть отталкиваясь ногой и опустив стриженую голову, ни о чём не рассказывает и ни на что не жалуется, ничего не просит и никому не верит – никому, кроме меня. Мне уже пора домой, но меня что-то держит здесь, я не могу уйти. Худая мальчишечья шея смешно и трогательно переходит в круглый, покрытый тёмным ёжиком затылок, и кажется, что в этих поникших плечах совсем нет силы и твёрдости, нет воли и энергии, и только по колючим искоркам в глазах можно понять, что этот человек ещё жив.
– Ну, наверно, я пойду, – говорю я нерешительно.
Ника вскидывает голову. По её глазам я вижу, что она хочет сказать мне «останься», но она говорит глухо:
– Да... Да, иди. Спасибо тебе.
Глава 28
Тишину майского позднего вечера нарушает звонок домофона. Я делаю телевизор тише и озадаченно иду в прихожую. Может быть, это Диана? Но Диана сначала позвонила бы и предупредила, что приедет, а Костя вряд ли пришёл бы так поздно – в двенадцатом часу.
– Настя... Настя, – слышу я голос в трубке.
Кажется, это уже было. Я открываю дверь и впускаю Нику. Переступив порог, она прислоняется спиной к стене и смотрит на меня, то и дело прищуриваясь, будто плохо меня видит. В пакете у неё что-то стеклянно звенит. Я чувствую от неё запах, и меня бросает в холодный пот. Да, это было. Всё как в тот раз.