маленький кусочек стали влетает в твое тело, и уже не ты, а он — хозяин твоей жизни.
Но тут не выдержало сердце Монаха. Он зарядил подствольник и стал выцеливать из-за дерева джип. Но может быть, у того типа кончились патроны, а может, у него просто такая же бешеная, как стрельба, интуиция — он внезапно прекратил огонь, прыгнул в машину и дал деру. Последний оставшийся из троицы, видя такой оборот, заорал ему вслед, поднялся над своим укрытием и тут же свалился мертвый, с пулей в груди. А машину Монах так и не; прижарил. Плюнул только: «Шантрапа».
— Что это было? — с круглыми глазами спросил Леха у Сереги.
— Мародеры, надо думать, — пожал тот плечами. — Падальщики.
— А… милиция? — совсем растерялся Леха.
— А милиция здесь — мы, — отрубил Серега. — Никакой другой.
Романтик поугрюмел и поплелся в хвосте отряда, сосредоточенно пытаясь найти рациональное объяснение «бандитской» разборке. На лице у него было написано именно это. Но растолковывать ему явно никто ничего не собирался. Наверное, это что-то вроде неписаного правила для новобранцев: парень должен сам разобраться в ситуации, понять происходящее и сделать свой выбор. И если эта война для него чужая, то, скорее всего, он ее не увидит. Она будет мельтешить у него перед глазами бандитским беспределом, насилием, одной большой бессмысленной разборкой неизвестно с кем. Тогда пути отряда и его разойдутся.
Мне-то не нужно было ничего объяснять. Я хорошо знал, с кем собираюсь воевать.
С Лорой Крафт и с пришельцами.
Я потихоньку пробрался вперед и пристроился сбоку от Святополка. Куда мы идем, мне было все равно. Оккупантов можно найти везде, за пятнадцать лет нашествия они расплодились. Их так много — как крыс или тараканов, — что кажется, будто бороться с ними бессмысленно и безнадежно. Но ведь это не так. Вчера я спросил Горца-Руслана, что для него эта война.
Он живет в Москве, переехал из Владикавказа несколько лет назад. Работает фельдшером, собирается жениться. Познакомься я с ним не здесь и в других условиях, принял бы за типичного мирного, живущего с завязанными глазами. Диктофон записал его ответ: «Ты Уэллса «Войну миров» читал? Читал, да? Там такие трехногие марсианские тарелки город жгут. Кто там внутри, сначала не видно. А вокруг все горит, и думаешь, что в этих тарелках — такое безглазое, с щупальцами, полипы какие-то. Вот что для меня эта война Сказать: не люблю марсиан — мало. Понимаешь, да? Они навязывают мне свое чужое, свое склизкое. Человек человеку волк — это все, что они мне могут дать, а мне это надо? Я должен терпеть это, как баран? Нет, я лучше возьму грабли и пойду их вычесывать, если по-хорошему уйти не хотят». Если все возьмут грабли — что останется от пришельцев?
От отца я часто слышал это слово — «пришельцы». Произносил он его с особенной, какой-то мятежной тоской. В голосе его не было ненависти -- была почему-то вина, как будто своей тоской он извинялся перед кем-то и за что-то. Может быть, это и вправду — кровь, как говорит Вадим. Тогда я должен чувствовать то же самое.
А я не чувствовал — я знал. Время смутных ощущений чего-то неправильного, подозрений в обмане прошло, теперь другое время — действий.
— Что нос повесил? — спросил Святополк. — Страшно?
Я кивнул, потом замотал головой.
— Не-ет.
— Врешь, первое слово дороже второго. Правильно, бояться нужно. Не будешь бояться — ты уже не человек, а бревно, которому все равно. Не нужно трусить. Чувствуешь разницу?
Я опять кивнул. Мы выбрались на лесную тропинку и пошли по ней.
— Кто такие киники? — задал я вопрос Не нравилось мне это слово.
— В Древней Греции была такая организация. Поскольку сект, тем более тоталитарных, тогда еще не придумали, то называлось это философской школой. Если по сути, не вдаваясь в детали, то в общем это те, кто говорит, что хочет научить тебя свободе, и начинает выкручивать тебе руки и промывать мозги.
— Пришельцы делают то же самое, обманывают, — подумав, сказал я.
Сами себя они называли Легионом «Единственного пути», а для нас были просто оккупантами, бусурманским диверсионным корпусом. Философия у пришельцев куцая: мир должен идти по единственному правильному пути, который проложен западными первопроходцами, изобретателями гильотины, а кто будет упорствовать на своем неправильном, тех они силой с него сведут. Но Россия не поместилась бы на их жалком единственном пути — она слишком велика. Поэтому ее без всякой жалости убивали.
— Точно, — ответил командир. — Этой секте «Единственного пути» повезло чуть больше, чем остальным. Им дали чуть больше воли, чтобы они могли поиграть во власть и в передел мира.
— Кто дал?
— Над всякой сектой есть свой коммерческий и генеральный директор. Ищи, кому выгодно.
— Бесам это выгодно, — пробормотал я.
— Ты сказал, — согласился командир. — А теперь, будь добр, вернись на свое место.
Мое место при передвижении отряда было определено почти в самом конце. Я вернулся и стал слушать, как Леха пытается вытянуть информацию из Монаха.
— Пейнтбол? — переспросил Монах, изумившись. — Резиновые пульки? Нет, я ж говорил, что ты романтик, со смешными представлениями о реальности. Кто ж на войну ходит с резиновыми патронами? Это ты что-то перепутал, парень. В пейнтбол играть тебе в другую сторону.
— Откуда же оружие?
— Откуда, говоришь, арсенал? Ну ты и вопросы задаешь. Откуда на войне железяки! Кто ж тебе на это ответит. Откуда в доме тараканы, а в амбаре мыши? Самозародились, елки-палки.
— А почему вас Монахом зовут?
На это Лехе ответил не Монах, а Ярослав Премудрый. Он обернулся, изнемогая под тяжестью амуниции и оружия, простонал:
— Так он же вериги на себе таскает. Вон, меч свой стопудовый. И на кой тебе эта гиря лишняя, Монашек? КПД ж у нее стремится к нулю.
— Иди, иди, Премудрый ленивец. Не оборачивайся. А то грохнешься, лишняя работа — подниматься, кости собирать.
— И то верно, — опомнился Ярослав.
— А КПД у моего меча больше, чем у вас всех, вместе взятых, — пробурчал Монах себе под нос.
Тропинка стала расширяться, наверху между деревьями появился просвет. Далеко впереди тихо шумела магистраль, а может, город. Гроза проползла где-то в стороне. Я первый раз посмотрел на здешнее небо. Утренняя бледность давно сошла с него, оно сияло на солнце в полный цвет. Этот цвет показался мне странным. Если не глядеть прямо в небо, то ничего бы и не было заметно. Но однажды увидев это, уже не забудешь, не вытолкнешь из себя небосвод пыльного цвета с яркой салатной прозеленью.
Я шел с задранной кверху головой и думал о том, что такое эта другая сторона войны, на которую мы попали через пуповину колодца. Внешне она почти ничем не отличалась от нашей реальности. Биология с географией здесь те же самые. Те же деревни и города стоят на том же месте и называются так же. Те же люди. Только проблемы у них на первом плане немного другие. А может, те же самые, только острее, больнее, обнаженнее. Война — в своем древнем облике — все обнажает. Это я знаю. Не по себе, конечно, но в моей семье война — родовое предание. Мои предки участвовали в слишком большом числе военных походов, чтобы во мне не отложилось знание о Войне. Еще война искажает. Многое неуловимо меняется, настолько неуловимо, что, не приглядываясь, не заметишь разницы. Как с небом. И с солнцем хлестко- стального цвета Под таким небом и солнцем и все остальное теряло обычные оттенки, утрачивало реальность. Казалось навязчивой фальшью. На зелень леса накладывались бледно-лиловые тона И это тоже отмечалось сознанием с большой задержкой, уже после главного — того, что над головой, в вышине, будто в его новом свете. Стволы сосен и елей по цвету приближались к электрическим. Березовые — желтели старым пергаментом. Цветы в траве казались пластмассовыми, выгоревшими от старости. Я тронул за руку Ярослава Премудрого.
— Почему оно все такое? — И показал глазами.
Он ответил сразу, моментально поняв и ни секунды не размышляя: