крепкая и смышленая…
Торговка ошеломленно всплеснула руками, ее возглас убедил меня, что я не ошибся.
Открытием стало осознание простейшего как мычание факта, что в колдовском деле, как, впрочем, и в любом другом, связанном с искусством понимания «другого», способность с первого взгляда определять свойства его характера, эмоциональное состояние, даже уровень и предмет его мысленных усилий, имеют не меньшее, а может, и большее значение, чем прорывающиеся из телепатического эфира словесные образы, пейзажи, натюрморты и сюжетные последовательности фраз.
Обратимся к собственному опыту. Любой способен ощутить эмоциональный настрой собеседника и, либо проникнуться к нему сочувствием, либо возненавидеть его, либо окатить равнодушием. Способность улавливать мысленные образы всего лишь дополняет присущее людям от рождения свойство понимать другого. Конечно, овладев определенными навыками, можно расширить список улавливаемых слов, обострить телепатический слух, тем не менее, вне общей атмосферы, вне личного контакта, мне сначала было трудно разгадать смысл потаенного высказывания.
Это условие напрямую касалось проникновения в будущее. Чаще всего я разглядывал всплывающие в голове картинки как некий калейдоскопический кроссворд, в котором трудно, а порой просто невозможно, разобраться. То же самое можно сказать и о словесных образах! Например, фраза, почерпнутая в начале следующего, двадцать первого века «прикинь, сколько комаров!» сразу поставила меня в тупик. Или: «Я буквально в осадок выпал». Выговоривший эту фразу неопрятного вида молодой человек с лиловыми (sik!) волосами, зачесанными в форме гребня, мало напоминал осадок, хотя, я не спорю, по уровню умственного развития, он вполне мог соответствовать осадку.
Еще труднее обрабатывать впечатления, касающиеся технических новинок или моды.
Единственное, что всегда и везде улавливалось отчетливо — это всякого рода «измы», которые, где бы я ни побывал, по-прежнему не давали прохода людям. «Коммунизмы», «либерализмы», «империализмы» и тому подобные вирусы, а также ненависть к чужакам, увлечение саморазрушением, потребность в лицезрении всякого рода непристойностей, поклонение кумирам, пусть даже они являют пример совершенно бездарного пения или напыщенно-голосистой артистической игры, — буквально витали в воздухе. Эта чума способна отравить даже самый здоровый дух даже в самом здоровом теле.
Освоив с помощью профессора Абеля психофизическую практику нечувствительности к боли, а также умение пользоваться идеомоторными актами[13] я ушел из паноптикума. Господин Цельмейстер сдал меня в аренду в знаменитое варьете Винтергартен — Зимний сад
[14]. Там у меня был собственный номер. Это было безусловное продвижение по службе, теперь я не застывал бездыханным в гробу, а двигался, имел реплики и помощников.
Номер был срежиссирован с точно просчитанной долей таинственности и постепенным нагнетанием ужаса. На сцену выходил молоденький факир с лицом безумного Чезаре, героя популярного тогда ужастика «Кабинет доктора Калигари[15]. Мне кололи иглами грудь, насквозь прокалывали шею. Затем на сцену выпускали миллионера в цилиндре, блестящем фраке. Его пальцы были унизаны перстнями с ярко поблескивающими самоцветами, на животе толстенная золотая цепь, к которой были прикреплены золотые часы. Все эти предметы миллионер демонстрировал с нескрываемым самовольством и напыщенностью. На сцене появились разбойники. Они «убивали» миллионера, а его драгоценности раздавали сидящим за столиками посетителям с просьбой спрятать в любом месте, нельзя было только выносить их из зала.
Наконец в зале появлялся молодой сыщик. Сами догадайтесь, кто его представлял.
На этот раз на моем лице не было и следа безумия — напротив, от меня за версту веяло умением пронзать взглядом всякую преграду. Вольф Мессинг осторожно двигался по залу и, внезапно задержавшись у того или иного столика, просил прелестных дам и уважаемых господ вернуть ту или иную драгоценность, спрятанную там-то и там-то. Часы чаще всего прятали в задних карманах брюк, а бриллиантовые запонки в женских туфельках или сумочках. Однажды, правда, мне пришлось потрудиться и попросить даму достать из высокой прически перстень с поддельным изумрудом.
Номер этот неизменно пользовался успехом. Многие стали специально приходить в Винтергартен, чтобы посмотреть на меня.
Популярность распахнула передо мной двери знаменитого цирка Буша, размещенного в самом большом перекрытом здании Европы. Внутреннее пространство цирка было ужасающе громадно. Увидав его, я обомлел. Здесь помещалось более тысячи человека, смогут ли они все оценить мое искусство?
В цирке Буша мы уже не «убивали миллионера» и не раздавали его драгоценности посетителям, а, наоборот, собирали у них разные вещи. Потом эти вещи сваливали в одну груду, а я должен был разобрать их и раздать владельцам. Общий леденящий антураж номера — прокалывание шеи и рук острыми спицами — остался прежним.
Понемногу я становился все более известным, а мой импресарио, господин Цельмейстер, все более представительным. Лицо у него округлилось, он заметно располнел, и прежняя торопливая угодливость при поисках ангажемента сменилась откровенной ленцой в обращении с хозяевами развлекательных заведений. Однако за мной он присматривал по-прежнему зорко и, уловив, что наши отношения с Ханной начали перерастать в нечто большее, чем дружба, ловко сыграл на самой пагубной страсти, которая многих сбила с верного пути — на честолюбии.
Мне тоже не удалось избежать этой напасти, и теперь с высоты многоэтажного дома признаю, что во многих своих неудачах виноват я сам. Я утверждаю, что не любовь к деньгам, точнее, страх перед их отсутствием, которым страдают все, выбившиеся из нищеты, не какое-то запредельное себялюбие, не обстоятельства, а именно ложно понятое честолюбие, точнее, гордыня, лишило меня возможности заняться, например, научной работой или политикой, куда настойчиво звал меня Гюнтер Шуббель, как, впрочем и Вилли Вайскруфт. В сущности, я всегда стремился понять самого себя, и лучшего пути для этого, чем изучение психологии, не существует. К сожалению, уверовав в свою исключительность — ненавистную, должен сознаться, исключительность, — я попался на удочку господина Цельмейстера. Отведав капельку славы, вкусив мед восхищения, оказавшись модной темой для разговоров, я прошел мимо чего-то очень важного. Нет, я не потерял самого себя, однако отрицать тот факт, что со временем я превратился в некое пугало, непонятное, а посему чуждое, не похожее на другие существа, — не берусь.
Шаги судьбы редко выглядят изящно. Рок ступает твердо, не глядя под ноги, безжалостно давит мечты, надежды, любовь. В борьбе с судьбой мольбы не помогут, жалобы тоже, и все-таки…
Что я мог противопоставить Мефистофелю, прикинувшемуся господином Цельмейстером? В ту пору мне исполнилось пятнадцать, и оказаться в числе звезд, выступавших на арене цирка Буша, каждый артист счел бы величайшей удачей.
Обрастая славой, я тем не менее всерьез задумывался об университетском образовании. Мной владело модное в ту пору увлечение наукой. Я верил, что она всесильна. Скорее всего, так оно и есть, но все-таки употреблять такие слова как «всесилие», «двигатель прогресса», «тайны мироздания», следует крайне осторожно и только по делу. Размахивания такого рода лозунгами грозит людям неисчислимыми бедствиями — это я заявляю ответственно.
Итак, я хотел поступить в университет. Классовая борьба, о которой настойчиво твердил Гюнтер, не занимала меня, тем не менее, я был не прочь поспособствовать тем, кто боролся с несправедливостью. Однако я настаивал, что бороться можно по-разному, каждый по-своему — это святое право человека, и в этом меня поддержала Ханна. Мы с ней уже всерьез прикидывали, когда я смогу сдать экстерном школьный курс и поступить в университет. При этом я вовсе не желал расставаться с эстрадой, разве что было бы полезно распрощаться с господином Цельмейстером. Мне тогда казалось, что еще год-два, и я вполне смогу обойтись без импресарио. Это была наивная и, как оказалось впоследствии, нелепая мечта.
Последней каплей, подтолкнувшей меня к решительному разговору с Цельмейстером, послужила поездка в Потсдам, где нам с Ханной невероятно повезло — мы оказались на съемках какой-то комической ленты. Я уверял Ханну, что она попала в кадр, ведь я вижу насквозь. Она и верила и не верила, но втайне гордилась, что у нее такой необыкновенный кавалер. Боги, как я старался поддержать ее в этой мысли! Как старался внушить, что она дорога мне. Про себя я называл ее «моя хорошая», «моя добрая», — и она отзывалась накатом каких-то совершенно неисследованных, обволакивающих меня волн. После посещения