— Закуривайте.
Я закурил, вдохнул дымок. Заодно прихватил и часть ермаковского дыма.
Картина в самом деле складывалась безрадостная. Они все просчитали. Бить не будут — вдруг комиссия из Москвы. Вот, пожалуйста, дело, а вот, пожалуйста, подследственный. Никакой спецобработки, все чисто.
Ермаков сузил глаза и поинтересовался.
— Значит отказываетесь подписывать?
— Отказываюсь. Я объявляю голодовку.
На третий день меня покормили насильно. Не поскупились на яйцо, и, как я не отбрыкивался, Гнилощукин и Айвазян заставили меня проглотить еду. Единственное, чего мне удалось добиться, это, дернув головой, опрокинуть на себя желток. Гнилощукин крепко врезал мне под дых, но это насилие к делу не подошьешь.
Когда меня, уставшего брыкаться, притащили в камеру, мне стало совсем скучно.
Весь день я пролежал без движения. На следующее утро к удивлению соседей по камере слопал свою пайку. Первый, некто Радзивиловский, одобрил мое решение — «правильно, кончай дурить». Он эвакуировался из Одессы и погорел здесь на вагоне с патокой, который толкнул налево. Второй, назвавшийся Игнацием Шенфельдом, поддержал его. Он предупредил, следаки только того и добиваются, чтобы я как можно чаще нарушал режим. Шенфельд показался мне человеком интеллигентным, и я решил посоветоваться с ним, не будут ли меня бить за строптивость. Мне бы этого очень не хотелось.
Для начала я представился.
— Мессинг Вольф Григорьевич.
Вообразите мое удивление, когда я услышал польскую речь.
— Дзень добрый, пан Мессинг. Пан ведь с Горы Кальварии? Я там знавал кое-кого.
Я настороженно уставился на него и спросил тоже по-польски.
— Откуда вы знаете, что я с Горы Кальварии?
— В тридцать восьмом читал ваши объявления в «червоняке» и других варшавских газетах. Помните — «Вольф Мессинг, раввин с Горы Кальварии, ученый каббалист и ясновидец, раскрывает прошлое, предсказывает будущее, определяет характер».
Я подтвердил.
— Действительно, что-то припоминаю. А кого вы знаете в моем штетеле?
— Один мой хороший друг женился на Рахили, дочери Каца, у которого торговля обувью. Это, если не ошибаюсь, на углу Пилярской и Стражацкой.
Я прищурился.
— Ну да. Мы жили там рядом. Рахиль я знал, когда она еще в куклы играла.
На польском Игнаций Шенфельд выражался свободно, а вот на идиш спотыкался, будто он ему не родной. Сначала я, обжегшись на Калинском, решил что он тоже из породы стукачей, однако Игнаций, будто угадав мои мысли, признался, что и его Абраша подловил на крючок. На чем Калинский подцепил Шенфельда, мне было не интересно, эту тему мы не обсуждали. Достаточно того, что беда у нас была общая — пятьдесят восьмая. Шенфельд не внушал мне доверия, но надо было перед кем-то выговориться. Даже такому медиуму как Мессинг нужна отдушина, при этом я сознательно нес полную околесицу насчет своей биографии, справедливо полагая, что Шенфельд из тех людей, которым что ни рассказывай, они все истолкуют превратно. По самой простой причине — Игнацию был интересен только он сам, все остальные люди служили ему поводом для иронического пренебрежения. Гонор выпирал из него как ребра у дистрофика. Такое случается не только среди поляков, но и у евреев тоже. Впрочем, в России такого добра тоже навалом. Мы сидели по одной статье, были родом из общих мест, он был моложе меня, конечно, у него было какое-то образование, тем не менее Шенфельд относился ко мне свысока, то есть презирал меня снисходительно. Возможно, потому, что считал Мессинга ловким проходимцем и пронырой, мастером, так сказать, шарлатанских наук.
Шенфельд подтвердил в общем простенькую мысль, что здесь в предвариловке меня прессовать не будут.
Зачем?
Корпус деликти[90] налицо. Осталось только устроить очники, и дело можно передавать в особое совещание. Если мне повезет и меня не расстреляют, значит, законопатят в зону на очень долгий срок. В зоне меня обработают по полной программе.
Всю ночь я размышлял, как быть? Чуждое, приготовленное мне «измами» будущее, так долго и настырно охотившееся за мной, отвратительно ухмыльнувшись, подсказало — именно так и обработают. Не спеша, законным порядком. В промежутках между донимавшими меня кошмарами Мессинг прикинул — может, попробовать выбраться из предвариловки с помощью гипноза? Я заикнулся об этом при Шенфельде, он поднял меня на смех. Предупредил — даже не пытайся. Ну, завладеешь ты ключами, ну, выберешься из камеры, дальше что? За ворота тебе ни при каком раскладе не выйти. Охранники здесь расставлены грамотно. Каждый видит каждого, следит за ним на расстоянии, так что справившись с одним, я неизбежно окажусь под прицелом другого.
— Вас, Мессинг, ухлопают не задумываясь. Хлопот меньше.
В этом был смысл, и я повел себя тихо, перестал нарываться на скандалы. На допросы меня вызывали редко и только для того, чтобы уточнить детали — где я добыл пистолет, кто его мне вручил — не Исламов ли? А может, его дружок из Дома правительства? Я тупо смотрел на Ермакова, отвечал «да» или «нет» и вежливо отказывался от предъявленных мне обвинений. Скоро обо мне совсем забыли. Неделю не дергали на допросы.
От нечего делать я продолжал рассказывать Шенфельду историю своей жизни. Версию изобрел такую, Мессинг — мелочь, проныра, нахватавшийся в Польше у местных мошенников из ясновидящих кое- каких шарлатанских приемчиков, но более всего рассчитывающий на невнимательность и легковерие зрителей. Нигде, кроме как в Польше и в Советской России, он не бывал, ни с какими знаменитостями не встречался. Гитлера и Сталина в глаза не видал. Особенно Мессинг подчеркнул, что не имел никаких дел с Берией. Я лгал сознательно. Понимал — нарушить обещание, данное вождю, является куда более страшным преступлением, чем любая контрреволюционная пропаганда или двурушничество.
Постукивал ли Шенфельд куда повыше или нет, только мне, прикинувшемуся бедным родственником, удалось подловить Гобулова и Ермакова на простейшем трюке. Они никак не могли предположить, какой фортель выкинет на очной ставке Абраша Калинский, иначе они вряд ли отважились бы выпускать его на меня без соответствующей подготовки. Важняки пригласили бы врачей, нагнали бы оперов, обязательно Гнилощукина. Поставили бы его рядом с моей табуреткой, приказали поигрывать битой.
Но это их проблема. Моя же состояла в том, чтобы как можно дольше затягивать следствие. Был намек — кивнули из впередистоящих дней! — держись, Вольф, свобода близка, только не доводи дело до зоны. Оттуда тебе вовек не выбраться!
Итак, вволю насытившись ужасом, охладив сердце, погрузив душу в боевое каталептическое состоянии, я ринулся в битву за самого себя, за всех вас, дорогие читатели.
За лучшее будущее.
Сначала все шло как по-писаному. Абраша подтвердил, что познакомился со мной в ресторане. Сошлись мы на почве анкетных данных — земляки, оба борцы с фашизмом, однако на вопрос, подбивал ли его подследственный Мессинг изменить родине и с этой целью перейти границу и скрыться в Иране, Калинский ответил не задумываясь.
— Нет.
Ермаков сразу не сообразил и записал его ответ, потом резко вскинулся.
— Что?! Как ты сказал?
Калинский снисходительно улыбнулся и затараторил своей обычной скороговоркой.
— Подследственный ни о чем таком не говорил. Он — добрейший и чрезвычайно порядочный человек. Он родом из Гуры Кальварии, есть такое местечко к югу от Варшавы, гражданин следователь. Километрах в сорока, а может, в тридцати. Там неподалеку есть такой Черск, так возле Черска находятся