хотели верить, что я серьезно домогаюсь этого, затем пришлось поверить, но до сих пор не могут понять, как я мог решиться на это… И сейчас еще есть люди, которые думают, что… подал в отставку лишь для того, чтобы набить себе цену… Дело в том, что я действительно должен был получить флигель-адъютанта по возвращении Императора, по крайней мере по словам ВасильчикоЕа. Я нашел более забавным презреть эту милость, чем получить ее. Меня забавляло выказывать мое презрение людям, которые всех презирают».
Но это письмо прочитала не только княгиня Щербатова. Копия с письма была представлена правительству. Она сохранилась в правительственных архивах.
Через год, в 1821 году, Чаадаев уже принят в Тайное общество, но в 1823 году он покидает Россию, едет в Англию, Францию, Германию, Италию, Швейцарию и теряет связь с организацией революционного дворянства. Своему другу Якушкину (который его принимал в члены Тайного общества) он доверительно сообщал, что никогда не намерен возвращаться в Россию.
Вероятно, поэтому Якушкин и назвал Чаадаева членом Тайного общества в своих показаниях Следственной комиссии. Вот что писал он об этом роковом признании: «Тюрьма, железа и другого рода истязания произвели свое действие. Они развратили меня. Отсюда начался целый ряд сделок с самим собой, целый ряд придуманных мною же софизмов… Это был первый шаг в тюремном разврате… Я назвал те лица, которые сам Комитет назвал мне, и еще два лица: генерала Пассека, принятого мною в Общество, и П. Чаадаева. Первый умер в 1825 году, второй был в это время за границей. Для обоих суд был не страшен».
Пройдут годы, целое десятилетие. И Чаадаев напишет в Сибирь своему другу Якушкину. Напишет не для того, чтобы упрекнуть его: «Ах, друг мой, как это попустил господь совершиться тому, что ты сделал? Как он мог позволить тебе до такой степени поставить на карту свою судьбу, судьбу великого народа, судьбу твоих друзей, и это тебе, чей ум схватывал тысячу таких предметов, которые едва приоткрываются для других ценою кропотливого изучения?.. Я много размышлял о России с тех пор, как роковое потрясение так разбросало нас в пространстве, и я теперь ни в чем не убежден так твердо, как в том, что народу нашему не хватает прежде всего глубины. Мы прожили века так или почти так, как другие, но мы никогда не размышляли, никогда не были движимы какой-либо идеей: вот почему вся будущность страны в один прекрасный день была разыграна в кости несколькими молодыми людьми, между трубкой и бокалом вина».
Горькие слова! И неверные!
Мысли Чаадаева о восстании 14 декабря 1825 года разделяли и некоторые другие представители передовых кругов того времени, в том числе и те члены Тайного «общества, которые в период, предшествовавший восстанию, находились за границей. Николай Иванович Тургенев, узнав о восстании, будучи в Париже, писал: „Было восстание, бунт. Но в какой связи наши фразы — может быть, две или три в течение нескольких лет произнесенные — с этим бунтом?..“ И далее: „Ребятишки! Этот упрек жесток, ибо они теперь несчастны. Я нимало не сержусь на них (участие Тургенева в заговоре было выдано восставшими на первых же допросах. — Авт.), но удивляюсь и не постигаю, как они могли серьезно говорить о своем союзе. Я всегда думал, что они никогда об этом серьезно не думали, а теперь серьезно признаются!“
Александр Сергеевич Грибоедов с иронией заявил:
— Сто прапорщиков хотят переменить весь государственный быт России.
Чаадаев возвращается в Россию, когда восстание подавлено, когда пятеро его руководителей повешены, а другие их единомышленники сосланы на каторгу. И среди них Матвей Муравьев-Апостол, который когда-то провожая Чаадаева за границу и, прижимая к груди, шептал: «С богом!», единственный, кто повел свои войска на штурм самодержавия, после того как восстание уже было, в сущности, сломлено, разбито.
В конечном итоге Чаадаев выбрал для себя не более легкий, если не еще более мученический, путь. Его протест вполне равен подвигу пятичасового стояния декабристов на Сенатской площади.
В июне 1826 года Чаадаев возвращается в Россию. На некоторое время он был задержан по обвинению в связях с декабристами, а затем освобожден. В начале сентября 1826 года Чаадаев приезжает в Москву. По стечению обстоятельств в то же время в Москву из ссылки в Михайловское возвращается Пушкин.
В октябре того же года Чаадаев поселяется в Подмосковье, у своей тетки, где живет уединенно, ни с кем не общаясь, без друзей, много читает. За ним установлен постоянный тайный полицейский надзор. Здесь, окруженный одиночеством, он осмысливает свою жизнь за границей, осмысливает недавние события, думает о будущем.
В то время Чаадаев стал объектом одной тягостной и несчастней любви.
В его жизни было несколько женщин, которые дружили с ним, любили его. Одной из них была тихая и нежная девушка Авдотья Сергеевна Норова, соседка Чаадаева, Она его любила безумно, болезненно. Для нее Чаадаев превратился в кумира, божесшо, судьбу. Авдотья Норова умерла рано, и ее смерть вызвала глубокое потрясение у Чаадаева, Годы спустя, уже перед своей смертью, он попросил похоронить его в Донском монастыре, рядом с могилой Авдотьи Сергеевны Норовой, иди, добавил он, в Шжровском монастыре, рядом с могилой Екатерины Гавриловны Левашевой.
Многие, в том числе и Герцен, считали, что неизвестная дамаг которой были адресованы «Философические письма», — это Екатерина Гавриловна Ненашева. Позднее было установлено, что письма, посвящены К. Д. Пановой.
В жизни Чаадаева Е. Г. Левашева занимала особое место. Она — соратница, утешительница Чаадаева, напоминавшая своим характером декабристов. Кажется, только в России, могут родиться женщины, со своей неповторимой нравственностью, с нежными сердцами, с прекрасными, светлыми умами. О ней Герцен, писал: «Женщина эта принадлежала к тем удивительным явлениям русской жизни, которые мирят с нею, которых все существование — подвиг, никому неведомый, кроме небольшого круга друзей. Сколько слез утерла она, сколько внесла утешений не в одну разбитую душу, сколько юных существований поддержала она и сколько сама страдала. „Она изошла любовью“, — сказал мне Чаадаев, один из ближайших друзей ее, посвятивший ей свое знаменитое письмо о России».
Вот одно из ее писем к Чаадаеву. В нем хотя и не говорится о любви, но все оно преисполнено нежности, утонченности духа, в ума. В письме содержится исключительно высокая оценка, которую дает Левашева Чаадаеву. «Искусный врач, сняв катаракту, надевает повязку на глаза больного, — писала Екатерина Левашева Чаадаеву, — если же он не сделает этого, больной ослепнет навеки. В нравственном мире — то же, что в физическом, человеческое сознание также требует постепенности. Если Провидение Вам вручило свет слишком яркий, слишком ослелительный для наших потемок, не лучше ли вводить его понемногу, нежели вслеллять людей, заставлять их падать лицом ма землю. Я вижу Ваше назначение в ином: мне кажется, что Вы призваны протягивать руку тем, кто жаждет подняться, и приучить их к истине, не вызывая от них того бурного потрясения, которое не всякий может вынести. Я твердо убеждена, что именно таково Ваше призвание на земле; иначе зачем Ваша наружность производила бы такое необыкновенное впечатление даже на детей? Зачем были бы даны Вам такая сила внушения, такое красноречие, такая страстная убежденность, такой возвышенный и глубокий ум? Зачем так пылала бы в Вас любовь к человечеству? Зачем Ваша жизнь была бы полна стольких треволнений? Зачем столько тайных страданий, столько разочарований?..»
Но вернемся к Е. Д. Пановой, женщине, которой Чаадаев посвятил «Философические письма» и с которой, по словам современников, он познакомился «нечаянно». В сохранившемся письме Пановой к Чаадаеву читаем: «Уже давно, милостивый государь, я хотела написать Вам, боязнь быть навязчивой, мысль, что Вы уже не проявляете более никакого интереса к тому, что касается меня, удерживала меня, но, наконец, я решилась послать Вам еще это письмо; оно, вероятно, будет последним, которое Вы получите от меня.
Я вижу, к несчастью, что потеряла то благорасположение, которое Вы мне оказывали некогда; я знаю: Вы думаете, что в том желании поучаться в деле религии, которое я выказывала, была фальшь. Эта мысль для меня невыносима; без сомнения, у меня много недостатков, но никогда, уверяю Вас, притворство ни на миг не находило места в моем сердце; я видела, как всецело Вы поглощены религиозными идеями, и мое восхищение, мое глубокое уважение к Вашему характеру внушили мне потребность заняться теми же мыслями, как и Вы. Поверьте, милостивый государь, моим уверениям, что все эти столь различные волнения,